- Время
- 20 Ноября, 2025
КНИГА БЕЛОГО ДНЯ
(Литература корейцев СНГ в поисках утраченной идентичности)
Александр КАН,
писатель
Глава 4
СОГЛЯДАТАЙ
(Литература как Обретение Новой Родины)
Итак, после всех революций, репрессий, депортаций, секретных служб и сверхсекретных заданий, обрести простое земное счастье! Несомненно, существует Божья Воля, Провидение, которое вдруг дает такой малочисленной диаспоре, как корейская (всего-то не более полумиллиона человек), писателя, который попытается выразить мироощущение своих соплеменников в так называемую эпоху застоя, и скажет об их простой земной жизни многое. Имя его Анатолий Ким (1939 г. р., Россия, окончил в 1971 году Литинститут, первые публикации – в 1973 году). Здесь, правда, опять же необходимо учитывать сложившееся отношение к этому имени: корейские писатели никогда не признавали его своим, да и сам Ким всегда, во всех интервью, подчеркивал, что он русский писатель, отмахиваясь от всего корейского в нем, как от черной метки. Вот фрагмент интервью, сделанного с ним уже после распада СССР, в XXI веке, под названием «Я пишу о бессмертии» (журнал «Молоко», Москва, 26.09.01).
«Недавно один человек попытался сделать мне комплимент. «Вы непревзойденный корейский писатель в России». А я его спрашиваю: «Каких еще корейских писателей вы знаете?» Он не смог ответить. По-моему, принадлежность к литературе определяется только языком. На каком языке человек наиболее полно выражает себя, к той национальной литературе он и принадлежит. Дело не в расовой принадлежности, а в принадлежности к слову…».
Какой же все-таки он, А. Ким, писатель? Корейский, русский? И что важнее для него – национальное миросознание или виртуозное владение художественным русским языком? Опять же проведем специальное расследование и внимательно рассмотрим его произведения, сначала на корейскую тематику, потом на русскую. Итак, «Сыновний суд (Дальневосточная быль)» (здесь и далее, из сб. «Соловьиное эхо», Москва, «Советский писатель», 1980 г.). Рассказ начинается с того, как жена с любовником покидает опостылевшего мужа. Свидетелем их бегства становится ее маленький сын. Предоставим слово автору:
«Когда мать, торопливо попрощавшись с ним на пристани, подхватила узел и села на пароход, мальчик вдруг разрыдался и взбежал за ней по сходням. Он догнал мать и уцепился за одеяло, которым был привязан ребенок к ее спине. Женщина обернулась и, не спрашивая ни о чем, тоже заплакала. Это еще более испугало мальчика, и он не хотел отстать от нее. Но она погладила сына по голове и сказала:
– Иди домой, Мансам. Смотри за сестрой. Сестра, знаешь, с огнем балуется. Как бы дом не подожгла!
– А почему вы плачете? – спросил тогда сын.
– Потому что жалко тебя. Не могу взять с собой. Сестру твою нельзя оставлять одну. Иди, мальчик!
И тогда Мансам, всхлипывая, отцепился от матери и вернулся на берег. Пароход ушел, и с тех пор он не видел матери много лет».
Далее отец, спохватившись и узнав, куда сбежала жена с любовником, едет за ней в Хабаровск. В городе долго плутает, блуждает, наконец, с помощью добрых людей находит их барак. Жена Василиса в ужасе прогоняет его, но муж Матвей Шин, полный надежд вернуть ее, остается, поселится рядом, и устраивается чернорабочим на стройку. Спустя время любовники опять тайно сбегают, садятся на поезд, Матвей, в очередной раз обнаружив их подлое бегство, бежит за ними, успевает сесть в вагон и находит их… После, в приамурское село приходит сообщение о смерти Шина, обнаруженного мертвым возле станции, со справкой, удостоверяющей его личность, и деньгами в карманах. И осиротевший мальчик Мансам едет по указанному адресу к отцу на могилу.
После его возвращения взрослые из побратимов покойного отца решают поселить его младшую сестру со стариками, под их присмотр, а Мансам должен закончить школу. Спустя время, неожиданно приходит письмо от родного дяди из Владивостока. Дядя намеревается забрать их к себе, Мансам просто счастлив, теперь они уедут с сестрой из этого села, и ничто им больше не будет напоминать об утрате. Затем приходит второе письмо от дяди, в котором сообщается, что дело, в общем, решенное, и скоро, в начале лета, он приедет и заберет племянника и племянницу. Мансам воодушевленно готовится к новой жизни во Владивостоке и ждет, ждет, ждет приезда родного дяди.
«Затем прошел май. Люди, приезжавшие пароходом из Хабаровска, всегда видели чисто одетого юношу, стоявшего на пристани. Проходя мимо него, многие приветливо заговаривали:
– Что, встречать дядю вышел?
– Да, – с ясной улыбкой отвечал Мансам.
– Должно быть, следующим пароходом приплывет.
– Наверное, – соглашался Мансам. – Он военный человек, у него много дел.
– Да, брат, скоро уедешь от нас…
– Видно, придется уехать, – улыбался парень. – Дядя родной нашелся, ничего не поделаешь».
Через много лет выяснится, что дядя тем летом развелся с женой, завел себе другую, молодую, и поэтому переезд их не мог состояться. После школы Мансам устраивается работать в батрацкую коммуну. И вскоре приходит ужасная весть, то ли слух, то ли правда, о том, что его сестра забеременела от кого-то из стариков. Мансам в ярости идет к ним разбираться, избивает одного из бобылей, видит сестру, тупо уставившуюся на огонь, проклинает стариков, и в полном отчаянии уходит. Он мучается вопросом, за что им такое горе? И не в силах разрешить эту безнадежную ситуацию, решает вместе с сестрой покончить с собой. Даже приготавливает для этого кусок опиума. Но тут один их сельчан, вернувшийся из Средней Азии, сообщает ему, что видел там его мать с любовником Пя Гиром по прозвищу Бык. Мансам в одночасье понимает, что во всех их с сестрой бедах виновата только она и отправляется в Среднюю Азию.
Проходит много лет, Мансам учится по рабочему направлению в Дальневосточном университете. Однажды друг, односельчанин, спрашивает его, как же он все-таки съездил тогда в Среднюю Азию. И Мансам впервые рассказывает ему: «Я тогда приехал в городок утром и полдня просидел возле станции. Все не решался идти. Жара стояла страшная, а я надел телогрейку. За пазухой, под телогрейкой, у меня в петле молоток, я подобрал его по дороге на одной станции. Впоследствии я узнал, что такую же петлю под одежду пришил себе Раскольников. Только у него там висел топор…» После Мансам, прерывая рассказ, вспоминает воочию, как все было.
«И тут выбежала из дома о н а. Нечесаная, изменившаяся. Один рукав кофты был закатан, другой спущен.
– Ты пришел, Мансам… Зачем? – горько спросила она.
– Здравствуйте, матушка, – тихо произнес сын.
– Ага… только сразу скажу тебе, что он не виноват. Мне бы он признался… А ты вырос, сынок, какой большой уже! Я знаю, зачем ты пришел. Но ты сначала спроси у него. Правда, спрашивать мало толку у дурака. Он и сам точно не знает, виноват или не виноват. Как нарежется пьяный, так ничего не соображает, точно и на самом деле бык. Попробуй сам спросить у него, может, добьешься толку. Только не убивай его, Мансам! Зачем тебе держать ответ за такую дубину!
– Матушка, я не стану его трогать, – угрюмо ответил он.
– Знаю! Зна-ю!! – вскрикнула тут мать и, схватившись за голову, опустилась на корточки. – Ты пришел м е н я судить! Ну и суди, сынок! Суди! Вот я, собака, а все мои щенята ползают! – показала она пальцем на испуганных ее криком детишек.
И вдруг она метнулась вперед и крепко обхватила ногу сына. Припав лицом к его колену, она забилась и негромко, дико и сдавленно вскрикнула. Он схватил ее за плечи и попытался оторвать от себя, но она не далась.
– Ты должен судить меня, в этом только мне облегчение, сынок, – бормотала она, не поднимая головы. – Сколько раз я хотела сама приехать, да не могла, не могла!»
И в самом финале.
«Тогда Мансам, чувствуя, что сейчас жалость сомнет его, и он страшно закричит или расплачется как ребенок, пошел прочь от дома не оглядываясь. Сзади наступила тишина, вдруг смолкла цыганская музыка. Тишина была загадочная, жуткая для Мансама. Словно целились в спину ему из ружья или подкрадывались, чтобы ударить по затылку. Ему хотелось быстро обернуться, посмотреть назад. Но он знал, что если сейчас оглянется, то может увидеть такое, от чего уйти будет уже не в силах. И тогда жалость убьет его. Он уходил от этой жалости, которую вызвала мать. Уходил потому, что хотелось ему быть свободным и что-то еще неведомое, удивительное узнавать в людях».
Оставим пока повесть без комментариев, и читаем дальше. Рассказ «Месть». Учитель Ян в ярости, прямо на уроке, зарезал серпом девушку, и после, в ужасе от содеянного, сбежал из деревни. Отец девушки Цай отправляется на его поиски. Проходит одиннадцать лет, и он, состарившийся, отчаявшийся и больной, возвращается ни с чем. По совету жены, он берет к себе молодую немую наложницу, которая рожает ему сына Сунгу. Этому талантливому мальчику, проявившему недюжинные способности в стихосложении, отец перед смертью завещает отомстить за сестру. Далее описывается жизнь Сунгу, который, помня суровый отцовский наказ, неуклонно следует за смертельным обидчиком, но всегда что-то мешает исполнить свой сыновний долг. То тяжелая болезнь матери, а потом ее смерть, то его болезнь, то просто выживание на чужбине, в России, куда он попадает, и вот, наконец, спустя тридцать лет, он приходит в дом учителя Яна, но от старухи-гадалки, узнает, что великий грешник прошлым летом скончался. Он решает остаться в этом городке, построить себе дом, и поселить к себе женщину, которая излечила его от тяжелой болезни, но однажды «грузовик волочил по улице тяжелую бадью для бетона… и подслеповатая, согнутая пополам старуха выбежала из-за угла дома на дорогу и наткнулась головой на растрепанный стальной канат… Так свершилось еще одно предсказание старухи – железо убило ее… И, глядя на эти неузнанные останки дорогого существа, Сунгу шепотом проклял себя. Ибо свершилась-таки его месть, теперь свершилась, когда он меньше всего думал о ней. Преступление Яна ничем не могло быть искуплено, никаким другим злом – оно искупилось лишь чистой добротой этой женщины».
И следующим образом, в конце рассказа, Сунгу, размышляет о своей жизни, в которой, следуя сыновнему долгу, он так и не стал поэтом: «А затем он подумал о том, что поэт есть посланец от будущих людей, к нам направленный, чтобы мог рассказать нашим потомкам о самом грустном и самом веселом в нашей жизни. Впоследствии этот посланец, идя по строчкам своих стихов, вернется назад и навечно погрузится в безмятежное существование. Но случается так, что он не может почему-либо исполнить своей миссии, и тогда, разрывая роковое кольцо судьбы, строит маленький щитовой дом, покупает свадебного гуся, вступает в профсоюз, – и навсегда остается среди тех, кого ожидает безвестность».
Следующий рассказ «Невеста моря», о сложных взаимоотношениях внутри семьи, с детьми. Невеста моря, так ее прозвали за то, что она много лет, чтобы прокормить детей, пока муж сидел в тюрьме, собирала в океане съедобные раковины и морскую капусту, спрашивает у своей подруги:
« – Скажи, сестра Чен, для чего нам небо дает детей?
Никогда не имевшая ни мужа, ни детей, Чен на то отвечала, жалобно улыбаясь:
– Для божественной радости, полагаю, сестрица.
– Нет, вы ошибаетесь, хотя слова ваши высоки, как вечные горы, – возражала Невеста Моря, покачивая головой. – Для того дети, чтобы мы еще крепче запутались в сетях судьбы… Вы видели, наверное, как поросята сосут свою мать? Они всю высосут ее, пока лежит, а потом рассердятся и изгрызут ей живот. Так ради чего мы проливаем материнскую кровь и слезы?»
И после разговор между ней и супругом, вернувшимся из тюрьмы, об их дочери Томико, которая, по слухам, убила больную сестру жениха ее младшей сестры, чтобы тот поскорей на ней женился.
«Скажите мне, правда ли то немыслимое, что говорят люди о наших детях? – спросил муж, и в суровом голосе его слышались растерянность и боль.
– Правда ли? О чем вы? – тихо сказала жена. Но она уже поняла, о чем он: безъязыкий дурак один в городе, а злых людей гораздо больше.
– Если это правда, то нет ничего на свете страшнее, чем наши дети… Лучше бы мне вовсе не возвращаться из тюрьмы, а вам не рожать их на свет».
Таким образом, во всех рассмотренных нами рассказах корейского цикла Кима, как и в прочих, герои словно заключены, закупорены в своей родовой национальной судьбе – кровная месть, материнский долг, мужнин долг («Шиповник Меко»), и вынуждены, как в древнегреческих трагедиях, слепо исполнять свое суровое предназначение, попирая свою личную свободу, право выбора и призвание. Причем, действие их может происходить не только в России, но и в Корее, – везде, где существуют корейские поселения. Но мир, который окружает писателя Кима, не только корейский, но и русский, и даже большей частью русский, поскольку Ким пишет, видит и думает на русском языке. Так что же происходит в этом русском мире? Рассмотрим рассказ «Двенадцатый». Автор вспоминает сахалинское детство и описывает свою дружбу с соседом, командиром горноспасателей, местным чемпионом по корейской борьбе Перебреевым.
«На толстой, как полено, мохнатой руке Перебреева было наколото: «Избави бог меня от друзей, а от врагов сам избавлюсь», и эта тускло-голубая надпись завораживала меня: каждый раз, как я прочитывал ее, с трудом разбирая буквы под густой мужественной шерстью, во мне сердце испуганно вздрагивало – то пронзало меня электрическим уколом сложное чувство, смесь тревоги, восхищения и робости. Тревога была потому, что мне становилось боязно за него, столь откровенно заявлявшего о своей независимости, гордом одиночестве и пренебрежительном отрицании всякого человеческого участия; восхищение вызывала та дерзкая вера в собственную силу, которая недвусмысленно и несколько угрожающе заявляла о себе с этой его лохматой десницы. И дыхание у меня пресекалось, хотя я не мог постичь всю грустную самоуверенность и скрытое отчаяние подобного заявления».
Корейский юноша пребывает в неизбывном восхищении перед этим гордым русским великаном и странную дружбу с ним воспринимает как божий дар.
«Перебреев был мне непонятен. Он никогда по-настоящему не заговаривал со мной, ни о чем не рассказывал, я для него не существовал, видимо, но мне особенно грустно и хорошо было, что именно так он относится ко мне. Тайна моей жизни, тайна моего чувства к нему становилась от этого еще прелестнее. Я слышал от многих, что Перебреев за что-то сидел, что старуха мать его многие годы прожила одна, почти нищенствуя. Мне непонятен был смысл подобного течения жизни: какие-то страшные проступки, и такое же наказание, и сопутствующие всему этому немые страдания, и тщательно скрываемые тяжелые воспоминания. Мне так хотелось, чтобы собственная моя жизнь прошла вдали от всего подобного – в прозрачной ясности простоты и покойного счастья. Я мечтал тогда об отшельничестве, о судьбе Тарзана: жить в дремучем лесу, среди покорных львов и дружественных обезьян! Романтический побег внутрь себя, путь растерянных и слабых духом, увлек меня тогда, и я видел спасение в блистательном обособлении, в отделении от грозной мириады всеобщей жизни. Стараясь сбежать от предопределенного, я несся дикими прыжками навстречу самому себе, рискуя расшибить лоб о собственный лоб. Моим идеалом стал угрюмый Перебреев, и я находил утешение в охотной службе ему. С тоской я думал, что лето когда-нибудь да кончится, и придется снова ходить в школу, и настанет конец нашим прогулкам на мотоцикле».
Но к великому несчастью героя, избравшего «путь растерянных и слабых духом», могучий Перебреев погибает на шахте, оказавшись двенадцатым, кого засыпало обвалом. И в финале рассказа, оставшись и осиротев без силы и крепи перебреевского духа, герой катарсически скорбит, перерождаясь из Хобота (кличка), «позорно избитого в драке позади японской кумирни» в одного из великого рода земных существ, так заявляет автор, «которые с такой гордой скорбью встречали смерть и беду».
А вот рассказ «Мышь пьет молоко» (здесь и далее, из сб. «Вкус терна на рассвете», рассказы, М., «Молодая гвардия», 1985 г.). Инженер Алексей на выходные возвращается к себе на дачу, где его ждет любимая жена. Он выходит из электрички, идет по грибной роще и вдруг весь растворяется в этом раздольном, лесном и речном раю.
«Широкая в этом месте заводь уже вобрала в себя смуглоту созревающего вечера, чей тяжелый колос – пожелтевшее солнце – низко клонился над дальними сиреневыми лесами. Прохладный ветер коснулся его затылка, обдул виски; по воде замигала рябь, разбив огненное отражение солнца на тысячи приплясывающих осколков. Глядя на них, можно было предположить разное: что это огненные паруса каких-то волшебных корабликов; что работает невиданное световое табло, обращенное в небо, к иным мирам; что сверху от солнца льется его светозарное вещество, и, бесшумно разбрызгиваясь, падает в речную заводь.
Это и есть, наверное, совершенство мира, вдруг подумалось молодому инженеру. Тихая река. Золотое солнце. Березовая роща. Грибы. Весь бесконечно долгий летний день. Ровное и неизбывное, порой жгучее ожидание встречи с женой. И перехватывающая дыхание радость сдержанности, блаженство неторопливости, сладость уверенной надежды…».
Итак, мы видим в русских рассказах Кима совершенно другой, отличный от корейского, мир, – неторопливый, гармоничный, величественный, в котором русские герои, живущие на родной земле, абсолютно счастливы, в своей гармонии с этим миром. И тут следует сказать об отличительной особенности писателя Кима. Он подходит к литературе как художник, и собственно начинал свой творческий путь как художник, о чем многажды рассказывал в своих произведениях, и соответственно, главным его художественным орудием является зрение. Вот как он пишет о беспощадном, нечеловеческом зрении героя рассказа «Полет», конечно же, имея в виду себя.
«И далее он рассказывал, как сложно ему жить на свете, имея столь сверхзоркие глаза. Он видит все поры на чужих лицах, и кто мыт, кто не умыт. Он видит пыль на ворсинках одежды, на шерсти кошек и собак. Видит жирную грязь на посуде, ложках и вилках, поэтому не может есть в столовой. Он видит фальшивую белизну напудренных женских лиц и потому не может танцевать с девушками, дружить с ними. На что вокруг себя ни обратит взор, всюду он видит пыль, прах. На лестничных перилах. На цементных швах в кирпичной стене. На руках у продавцов в магазине. На сверкающих боках автомобилей. В обыкновенном воздухе, который объемлет нас и которым приходится дышать. Даже иногда внутри запаянных электрических лампочек и медицинских термометров видит он пыль. Я был совершенно поражен. Со жгучей тревогой я подумал, как же непросто быть молодым, сильным, неглупым, гордым человеком и иметь столь беспощадное зрение. Какие можно строить надежды, если всюду вокруг себя видишь следы тихой и непрестанной эрозии жизни. Какое же несчастье быть жертвой подобного зрительного феномена!»
Как несчастье, так и счастье, добавим мы. А вот рассказ «Два ключа на веревочке», повествующий от первого лица. Герой занимается столь любимым ему занятием – собирает в лесу грибы, и встречает старуху по прозвищу Шинкарка (поскольку когда-то промышляла вином), которая жалуется ему на то, что потеряла в лесу ключи. После идут авторские размышления о несчастных деревенских старухах, которые зачастую никогда не выходят замуж, не имеют детей, живут скудно, одиноко, сиро, убого, несчастно. И, выходя из бора, герой вдруг обнаруживает с краю дороги, в ямке, два железных ключа на веревочке.
« – Твои ключи, бабушка?
Она остановилась и, безмолвная, прикрыв ладошкой рот, смотрела не на позвякивающие ключи, а на меня. Должно быть, старуха была потрясена: я ей показался чудодеем. Но и в самом деле – найти потерянные ключи в этом огромном лесу было равносильно чуду!
Моя душа полнилась гордостью, словно и на самом деле удалось мне доказать наличие в себе некоего могущества. В ту минуту я и чувствовал себя всемогущим – случайно сделав человеку приятное и словно передав из рук в руки не обычные дверные ключи на потертой веревочке, а само чистое добро. И если бы я хотел обладать властью над земными обстоятельствами, то единственно ради возможности делать подобные чудеса.
– О-ох… ох, какой ты целовек хороший! – наконец-то молвила Шинкарка, одолев свою немоту.
Мне показалось, что старуха от удивления несколько спутала понятия и не так выразилась. Поэтому, хоть я был и рад, и необоснованно горд собой, ради справедливости решил поправить старуху:
– Причем тут, бабушка, хороший человек? Дело ведь случайное…
Она медленно покачала головой, восторженно, мягко и красиво глядя на меня.
– Нет, – возразила она. – Кобы нехороший был, господь бы такие глаза не дал».
После герой попадает в аварию, чудом остается жив, вдруг замечает идущую краем дороги старуху, удивительно похожую на Шинкарку, и так он объясняет себе и нам, читателям, свое счастливое везение.
«И тогда мне стало понятно, что я мог погибнуть, но остался цел не по счастливой случайности, а из-за отсрочки, которая была определена для меня. Я эту отсрочку очень ясно почувствовал…И тут, вспомнив бескровное, бледное лицо старухи, вспыхнувшее озарением непонятного для меня чувства, я подумал: может быть, и на самом деле у меня особенные глаза, раз я сумел найти потерянные ключи? Мне очень хотелось, чтобы так оно и было. Там, в лесу, может быть, и на самом деле произошло что-то чудесное, но я не понял этого… И с неясной для меня самого надеждой я смотрел на мокрую дорогу, по которой должен был прибыть дорожный инспектор».
Вот такую в себе непреложную избранность осознал герой Кима, обладающий столь удивительным зрением, соответственно, ему ничего не остается, как и дальше всматриваться в окружающий его мир, пока новый для него, загадочный, всматриваться и все замечать, любые детали, нюансы, движения чужой души, а потом все это так вкусно описывать, восторгаясь, или наоборот, печалясь. Рассказ «Любовь», уже из городского цикла, о том, как старик полюбил не родную ему внучку, души в ней не чаял, и эта неожиданная любовь вдруг дает ему силы противостоять тому удушливому мещанству, которое окружает его в доме. Или в рассказе «Шамаханская царица», стареющая красавица, пережившая неудачный брак, остро чувствующая свое одиночество, однажды покупает для маленького сына книжку «Сказку о золотом петушке», в которой узнает в шамаханской царице себя, свой портрет, сделанный одним художником, отчаянно влюбившимся в нее в свое время, которого она, будучи замужем, конечно, отвергла. Это любовное ей послание, сквозь годы и расстояния, самым непосредственным образом говорит ей о том, что она прожила свою жизнь не так, как могла и хотела. Или совсем, казалось бы, мелочь в рассказе «Благословение козы». Сидит в своем деревенском доме писатель, ему никак не пишется, смотрит он от безделья в окно и… «вдруг я увидел, что к Полечкиному дому подходит какая-то другая старушенция, ведет на веревке красивую рыженькую козу. По тому, как шатко-валко бредет по снежной дороге укутанная с головой в шаль незнакомая бабка, как семенит коротенькими ногами, обутыми в валенки, можно было бы догадаться, насколько она стара и немощна… Значит, подходит она к калитке, привязывает козу к палке забора, к «стоколине», и заходит в избу.
И тут я встрепенулся. Какая-то неведомая загадка жизни все же намечалась в этом непонятном визите бабки с козой на веревочке! Я оставил в покое карандаш и бумагу, да так и прилип к окну. Шел третий месяц моей деревенской отсидки, и я, признаться, изрядно устал от однообразия опрощенной жизни. Мне, как и всякому на земле, хотелось новизны и неожиданностей».
После обнаруживается: «Незамедлительно последовавший ответ совершенно развеселил и растрогал меня. Все оказалось просто и величайшим образом жизненно. Коза «запросилась», козе нужно было замуж, и старая хозяйка привела ее из неблизкой деревни Княжи, прошагав семь километров по глухой лесной дороге. У них в Княжах, оказывается, не осталось ни одного способного козла».
Как мы можем назвать такого, прозревающего, замечающего все и вся, (даже «запросы»» козы!) героя? Конечно, героем-соглядатаем, который, рассматривая и описывая Чужое, сам, по крайней мере, пока, остается в стороне, не участвует в изображаемой им жизни, ибо он есть пришелец, неофит, инородец. Соответственно, все его рассказы, как городского цикла, так и деревенского, не имеют истории, драматургии, это просто изящно исполненные портреты, зарисовки, фиксации протекающего мимо потока чужой жизни. И нет-нет, да издаст автор, выдавая свое инородство, крик или плач о своей сиротской, лишенческой доле, как это брошено в рассказе «Белокаменные холмы», правда, закамуфлировано, из уст русского героя Максимова, проезжающего на поезде милые сердцу места.
«Человек бежит, нагой и легкий, по мелкой речной воде и потом лежит на вагонной полке, летящей по воздуху мимо этой реки. Почему не хватило ему силы и доброты на одну-единственную любовь, на одну-единственную привязанность? Почему вдруг не оказалось у него такой земли, про которую никогда нельзя забыть, о которой плачут, находясь в разлуке, и на которую постепенно неуловимо становишься похож?»
Таким образом, подытоживая, можно сказать, что творчество Кима развивается по двум направлениям – корейскому, герметичному, под тяжелым небом своей изгнаннической, родовой, национальной судьбы, с четкой, детерминированной, повторяю, под стать древнегреческой, драматургией, и русскому – напротив, неохватному, настежь открытому всем любопытствующим взглядам, залетным ветрам, драматургически не оформленному, а скорей портретному, где писатель больше художник. Что дальше? Встанем на место писателя. Как ему разрешить в себе два этих, никак не соприкасающихся мира, а об их пересечении вообще говорить не приходится.
Дальше мы читаем повесть «Собиратели трав». Место действия опять же Сахалин. Море. Песчаный мыс Камарон, на котором сходятся три совершенно разных героя. Смертельно больной кровью, безымянный русский человек, в прошлом доктор, решивший бросить все и вернуться в места своего детства; бессловесный корейский старик До Хок-ро, бывший дворник, копивший всю свою жизнь деньги, по копейке, из своих дворницких зарплат, и обкраденный кем-то подло и жестоко, и Масико, молодая японская женщина, портниха, живущая с маленькой дочерью, муж которой за драку попал в тюрьму. До Хок-ро и Масико собирают для заработка морскую капусту, а после к ним присоединяется русский человек. Что происходит в повести? … Собственно, ничего не происходит, – ни вовне героев, ни внутри. Герои собирают траву, которая «может сберечь чью-нибудь жизнь», и вспоминают прожитое. До Хок-ро – свою безответную любовь в Японии, куда он приехал в свое время на заработки. Русский человек – свою благополучную и бессмысленную жизнь с женой-красавицей, которой, после объявления об его безнадежной болезни, он вдруг стал не нужен. И Масико, вспоминающая о муже, изнывающая от одиночества, единственная, кто еще ожидает чего-то от будущей жизни, и не зря. В конце концов, она получает письмо от супруга из тюрьмы и безоглядно к нему уезжает. В таком случае, чем знаменательна для нас эта повесть?
А тем, что, в связи с ней, впервые в истории литературы корейских русскоязычных писателей, мы можем говорить о новом понятии художественной этничности. Что тут имеется в виду? Автор сводит в одно художественное пространство (море, мыс Камарон) корейского и русского героя, то есть, отказника, аутсайдера по собственному желанию, который в силу этого становится р а в е н инородцу, у обоих, как итогом жизни, нет ни настоящего, ни будущего, они равно асоциальны, потому находятся в одном месте, имя которому Край Земли. В таком случае, через русского героя, способного внятно высказывать свои мысли и чувства, автор, – и вот вам его прием! – мимикрируя в русской среде, выражает свое миропонимание. Ведь никак не сможет он это сделать через вообще мало говорящего и плохо по-русски понимающего старика. Так работает механизм художественной этничности. И вот что говорит автор устами русского человека, впервые высоким стилем обращаясь к До Хок-ро.
«Завтра будет восход, и это огромное явление, старик, – вдруг заговорил он, слепо глядя в огонь. – Ночь тоже огромное явление. Звезда в небе что-нибудь да значит старик. И ты тоже огромное явление, и я. Смерть тоже огромное явление, но вот взметнется она на пути от земли до неба, а о ней мы ничего не знаем. Я был врачом, мне приходилось иметь дело с умирающими, – что ж, и у меня умирали, – но никогда, оказывается, я не знал, что это такое. Также и теперь не знаю, и мне стыдно, потому что отпущена была мне целая жизнь, за которую я должен был серьезно и с любовью постигать смерть, как и жизнь, равным образом. Но я считал, наверное, что это других касается, не меня. И вот я стою перед нею, и стыдно мне…
Над землей, старик, вокруг земли не только воздух, не только магнитные поля и розовый свет солнца – над землей скопилось огромное количество энергии, и когда умирает добрый, не злой, энергия эта увеличивается еще немного. И она никогда не исчезнет, и ее все больше скопляется там, наверху…
Я хотел одинокого конца среди величественной природы, которая утешит меня за все, а нашел тут тебя, старик, и Масико. Нет, старик! Прекрасная природа не может утешить человека. Человека может утешить только человек ... Я успокоился рядом с тобою, старик. Ты будешь на земле повсюду, вечно, в тебе моя надежда. Вы берете на прокорм себе от самой земли – берете жизнь своими темными, первыми руками человечества, срывая траву с земли или погружая эти руки в море. Вы ближе других к печали праха и глины, и вы больше, чем другие, знаете цену жизни. Ах, если бы мне разрешили еще одну жизнь! Жить – что знают об этом те, которым неизвестно ваше безмолвное согласие с жизнью… Старик! Вы, добрые люди, бессмертны. Когда ты умрешь, старик, ты не пойдешь в землю, ты взлетишь вверх».
Остается добавить, что на протяжении всего этого проникновенного монолога бедняга До Хок-ро просто-напросто спит. И здесь вопрос. Философия ли это: «восход… ночь… звезда… ты… я… смерть… – огромное явление», «человека может утешить только человек», «добрые люди бессмертны» и так далее? Очевидно, нет, это всего лишь на всего имитация, тавтология, обрамление и отрыжка от философии, или общее место, вооруженное «первыми руками человечества» как поэтическими оборотами. Мы еще вернемся к невнятной многозначительности Кима, а пока читаем дальше.
Повесть «Луковое поле». Структура произведения аналогичная. Где-то, в глубинах необъятной империи, есть луковое поле, вокруг которого собрались самые разные люди, для заработка, большей частью, конечно, корейцы, которые, как известно, в брежневские времена зарабатывали себе на жизнь выращиванием и продажей лука и арбузов. В повести три главных героя. Русский человек Павел, нанявшийся сторожить луковое поле. Корейская старуха, у которой он кормится, и ее дочь Люба, пытающаяся заработать на жизнь свою и детей. Сторож Павел такой же отказник, маргинал, аутсайдер, как и русский герой предыдущей повести, но мотив его ухода из «гущи жизни» иной: он добрый, чистый душой, слабый и потому пьющий человек. Вырос с матерью, суровое военное детство, отец рано бросил их, Павел прожил несколько лет с нелюбимой женщиной, перебивался с одной простой работы на другую, в конце концов, все ему надоело, и он уехал из Москвы на свой край земли. Из истории Павла примечательна его дружба с неким непризнанным гениальным художником по кличке Мальвазия.
«Он пил только политуру, очищенную с помощью соли, и называл это отравное пойло «мальвазией». Такое дали и прозвище ему – Мальвазия. Жил он одиноко в старом деревянном доме, и его комната, страшно запущенная холостяцкая берлога, вся была увешана и заставлена картинами. Во всех картинах его повторялось одно и то же: огромные великаны над обычными лесами и полями, над морскими просторами, великаны, бредущие куда-то среди облаков, сами как розовые и дымчатые облака, полупрозрачные и невнятные, отрешенно склоненные над маленькими деталями земного мира. Одна картина особенно тревожила Павла, когда он, бывая в гостях у нового своего знакомца, видел ее: зеленые холмы, меж которых темнеют складки оврагов, далее за холмами и оврагами синели спокойные, сглаженные горы, курчавились в небе розовые перистые облака, – и не сразу можно было заметить, что среди них возвышаются, едва заметные в воздухе, колоссальных размеров люди, как бы сотканные из поднебесной блеклой дымки. По наклону их неимоверно вытянутых тел можно было понять, что великаны бредут куда-то все вместе туманной толпой, к единой и невидимой миру цели. Возле их высоких плеч темнели словно бы два комарика, – приглядевшись, Павел различал два летящих самолета. А у нижнего края картины художник изобразил лежащего на земле человека, который был очень похож на него. Гимнастерка поверженного была покрыта кровавыми пятнами, называлась картина «Воздушный бой над Гремячевым». Павел спросил, почему Мальвазия нарисовал себя на картине, и тот ответил: потому что был под тем селом ранен и, лежа в полубреду, видел с земли поединок двух истребителей – нашего и немецкого. «А великаны, – спросил Павел, – для чего великаны? Какое особенное значение имеют они?» «Никакого, – отвечал Мальвазия, обсасывая чистую кисточку, – просто я их сначала вижу, а потом рисую такими, каких увидел. Знаешь, – говорил он, – а ведь природа слишком хороша и велика, чтобы могла принадлежать лишь людям да зверям», – так считал Мальвазия, художник-неудачник, пьющий политуру вместо вина».
Эти великаны, которых изобразил художник, после, тропинками памяти Павла, выйдут на безбрежное луковое поле, и составят, по замыслу автора, философский посыл данного произведения, – люди, устремленные всем своим духовным существом ввысь. Посылом этим впоследствии мы и закончим рассмотрение данной повести, а пока продолжим рассказ о других героях. Корейская старуха, уставшая жить, то и дело вспоминающая мужа, вся, сотканная из печали и скорби, не понимающая, для чего ей это луковое поле, дочь, родные, этот сторож, которого нужно кормить, прочие люди, бессмысленно мелькающие перед ее глазами.
«С тех пор как он умер, прошло семь лет, и за все это время он ни разу не удосужился явиться о т т у д а, чтобы позвать ее с собой. И она принялась шепотом ругать его: семь бесконечных, ненужных лет заставил ее томиться одну, бросил среди этих железных дорог, самолетов, огромных каменных городов. Зачем ей сын и дочь, зачем все внуки и правнуки, зачем принимать на душу еще и эти новые муки за них, если уже семь лет назад жизнь ее кончилась, и остался лишь послеполуденный невнятный сон, который надо досматривать в одиночестве? И она, плача, упрекала его за беспечность: всегда был таким, смеялся громко, веселился без меры… Ты был добрым человеком, вся округа знала тебя. Даже в самые лучшие годы нам едва хватало риса для нового урожая, потому что амбар наш всегда был открыт для тех, кто нуждался, и ты сам насыпал каждому полной мерой, от всей души веселясь при этом: ты умел радоваться своему человеческому могуществу, своей крестьянской удаче. Что ж, старый! Можно было куролесить и мальчишествовать, коли так была устроена твоя бессмертная душа, но ты всегда жил широко, как разлившаяся река, и возле тебя было хорошо всякой другой жизни. Да, имя тебе – Река, дающая жизнь. Внутри тебя плавали разные красивые рыбы, по серебряной спине твоей скользили корабли и лодки, рыбаки забрасывали к тебе сети, затая в душе тихую молитву об удаче. Берега твои обжил зеленый камыш, а по долине широкие рисовые поля были залиты твоей водой. Так куда же ты истекла, широкая река?».
Затем дочь Люба, через которую автор собственно и дает картины корейской жизни в те времена.
«Она всегда мечтала купить или построить дом. Этот дом, наконец, появился – большой, крепкий, шлакобетонный, с паровым отоплением, с небольшим садиком и просторным двором, но куплен он был почти целиком на долги. И чтобы разделаться с ними, пришлось опять-таки год за годом гнуться на проклятом луковом поле. А удачи не было. В один год лук взошел густой и сочный, дал хорошие перья, но головка не села, – оказались не те семена. В другой раз всходы были жалкие, но перепахивать поле было поздно, и урожая сезона не хватило даже на то, чтобы сдать совхозу по договоренности… И когда она устала уже настолько, что только боль усталости была единственным ощущением всей ее жизни, в Новгороде сшибло машиной мужа, две недели пробыл он в больнице без памяти, и ей пришлось все бросить и съездить за ним в самую пору уборки…».
И, наконец, главный герой повести – само луковое поле, в отличие от моря в «Собирателях трав», не просто объект, а работающее как художественный субъект, то есть, плодоносящее, кормящее людей, которые работая на нем, любят его или ненавидят.
«Земля, на которой уснуло луковое поле, стоя уснули деревья, забылись в камышовых домиках усталые люди, – земля тоже спала, снились ей разные сны. Сидел в кротовой тьме человек, сидел на берегу канала, спустив вниз ноги. Безветренно было, тихо и очень широко в пространстве мягкой ночной тьмы. Где-то в степи покладисто и трудолюбиво стучал мотор. И земле чудилось, что опять она лежит вся сухая, в трещинах, и ей так надоело злое солнце, и она собирается уйти в свою же прохладную глубину, обнять там мокрую глину и уснуть до осенних дождей».
Или: «Луковое поле оживилось, будто площадь, на которую пришли люди справить праздник. Заканчивался сбор арбузов, приступали к уборке лука. Люди копошились по всем углам поля, нагибались и разгибались». А вот, с эмоциональным отношением к полю, как к живому: «Проклятое поле! – прищурившись, хозяйка долго оглядывала его. Дальний край отстоял от дороги больше, чем на полкилометра, и все это расстояние она проползла, вдоль каждой грядки туда и сюда, четыре раза за весну и лето, – четыре было прополки. И вот надо теперь его убирать. Оно почти убило ее, вымотало все силы, иссушило до самых костей ее тело. И теперь лежит перед ней, словно громадная супоросная свинья, откормленная ее потом и кровью».
А вообще «героев поля» великое множество: бригадир с семьей, сезонники, студенты, всякие ханыги, пытающиеся тайно перекупить лук или арбузы; у всех, у них, свои истории, которые терпеливо и увлеченно рассказывает автор, в результате чего складывается картина поистине тяжелой, многотрудной, скорбной жизни человечества, вечно прикованного к земле, к выживанию, к насущному, повседневному, посему вполне логично прямое обращение скорбящего автора к небу, к звездам, к некому звездному брату, – этакий опять же плач, стенание о столь несчастном обустройстве человеческого существования.
«Не хватило бы у меня воли, мужества и силы до сих пор терпеть подобную работу (писательскую – А. К.), если я не открыл бы тебя, мой Звездный Брат. Когда-нибудь ты явишься в мир и твердой рукой, а не дрожащей и нерешительной, как моя, дорисуешь намеченный силуэт, заполнишь его животрепещущей светотенью и сочными корпусными мазками, – создашь истинный образ, во всей полноте и правдивости, воспользовавшись, может быть, той концепцией человека, которую в мучениях создал я, скромный исследователь, заблудшая командировочная душа второй половины двадцатого века. Я эту концепцию всю изложу тебе без утайки, без ложной скромности и чувства стыда за свое невежество. Ибо чего же мне стыдиться, если страх был моим открытием мира, боль и неуютность жизни – ярчайшим первовпечатлением, если я не помню счастливого воркования матери, – на ее глазах фашисты (люди) сожгли первого сына и мамину маму, мою бабушку… Мне часто снился мой сожженный брат – что он в последний миг каким-то чудом улетел из горящего запертого сарая, и я удивлялся во сне, до чего же братик радостен и хорош, хотя и совсем малыш. И он умел летать. Однажды ночью, в августе, я стоял на дороге, глядя в небо, и словно мой сон о мертвом брате развернулся вокруг моей головы пространством необыкновенно яркой, крупнозвездной сферы. То и дело мелькали в каменной синеве стремительные огоньки августовского звездопада, я сразу, в одно мгновенье, понял родство моего летающего брата из сна с этими звездами. И вот она моя концепция человека, которая пришла ко мне фантастическим и, если хочешь, провидческим путем через сон: мы, каждый из нас, – явления такие же, как звезды».
И наконец, те самые «мальвазийские» великаны, с которыми ассоциирует себя и автор, как олицетворение мечты о величии человека, – главная, настойчиво повторяемая, из произведения в произведение, мысль Кима.
«Над наши свободными головами выгнулся гулкий свод неба, самоиспускающего голубое сияние. О груди наши бьются, толкутся и затем расходятся в стороны барашковые облака, подхваченные разворачивающимся – словно петли брошенного аркана – воздушным циклоном. И мы идем степенной толпой седовласых исполинов, мирно беседуя о корнях родства белых звезд-гигантов с нашим не последним во Вселенной родом Солнца, а внизу вдруг раздается неистовый вопль – и мы знаем, что это взывает к нам еще одна человеческая душа, возжаждавшая доброты и бессмертия. И мы видим, как человек стремится скорее, скорее вырасти, достигнуть свой высшей сущности».
Подведем очередные итоги. Итак, Ким свел в вышерассмотренных произведениях два мира, корейский и русский. Русский, повторяю, мир маргинальный, отказный, аутсайдерский, столь модный в советском андеграунде, воспринимавшийся как протестный, отсюда причисление Кима, при всей его «любви к почве», к писателям демократического толка. Но, будучи сведенными, эти миры так и остались замкнутыми по отношению друг к другу, слишком разные и различные они, по форме, целям, качеству и содержанию. У корейцев цель – просто выжить, встать на ноги, дать детям приличное образование, пустить их достойно во взрослую жизнь, у русских – цели нет, жизнь должна быть свободной: не принимаю эту жизнь, ухожу в сторону, и никто не заставит меня вернуться обратно. Тогда возникает вопрос, возможно ли вообще свободное существование корейского героя в русском мире, не на краю земли, возле лукового поля или сахалинского моря, а, так сказать, полноценное, среди равных тебе людей, в социуме?
И здесь следует рассмотреть другое отношение автора к русскому, о котором мы еще не говорили. Не только восторгами от красот русских людей, их природы и воли, переполнен автор, но и страхами, – страхами чужеземца, инородца по отношению к иррациональной стихии русского мира. От заурядного неприятия русского пьянства («Вкус терна на рассвете») до… И здесь просто находкой для исследователя становится рассказ «Между Байдуром и Махой». О чем он? Опять же герой собирает в лесу грибы. Затем, под теплым ярким солнышком, которое служило ему в лесу ориентиром, засыпает, а просыпается, когда солнце уже исчезло, и непонятно, куда идти. Все последующее повествование сводится к попыткам героя выйти из леса. Герой, как заколдованный, кружит вокруг одного и того же болота.
«И тут древний Пан, козлоногий и козлорогий, тихо зашелестел в гуще черного ольшаника, обступившего болото. Невнятный страх пока еще смутно обозначился в душе, словно скрытая в белом тумане болотная трясина… Над туманными клубами лишь чернеет скрюченная рука коряги. Я должен только одно знать – что все это пройдет, и что по-прежнему вечерами я буду сидеть в кругу семьи… мирно читать свои книги. Деревянная шишковатая голова, обросшая лохматой бородой, лишь померещилась мне. Никто не стоит за кустами и не подсматривает за мной. И никто сейчас не выскочит из болота…».
Далее: «И настороженно озираясь вокруг, я впервые распознал лес как живую, неимоверно могучую силу, и она составлялась из сжатой силы всего глухонемого зеленого воинства. Каждая их этих прямых сосен, косматых черных елей и выросших в сырой чащобе сутулых берез, – каждое дерево со всей громадой своей древесной мышцы, с тайными струйками соков, с клубком корневищ, уходящих под болото, оказалось гораздо могущественней меня. И теперь, когда их было много, а я среди них один, – деревья и кусты, мхи и папоротники раскрылись в подлинной сущности, явили свою душу – она была враждебна и беспощадна ко мне».
Ужас продолжается и нарастает. «В лесной тесноте каждому дереву так томительно, душно, беспросветно и безнадежно, что не было и не могло быть здесь хотя бы чего-нибудь отдаленно напоминающего человеческий свет и сочувствие. Мрак беспощадности исходил от каждой жизни, брошенной в мучительную тревогу собственного выживания, и, находясь во чреве мещерского леса, я понял, где начинаются истоки людской жестокости и безнадежности. Они, эти истоки, начинались там, в непостижимой глубине напластовании эр, где зарождалась первая жизнь, – и при этом о н, холодный математик и игрок, все рассчитал так, чтобы жизненная сила каждого жаждущего своего бытия была бы прямо пропорциональна его беспощадности к ближнему. На этом и замешено право могущественного, прекрасного леса, об этом пока что разбивались все усилия божественного человека, – и я не мог рассчитывать ни на какое чудо, находясь в жестокой зеленой толпе».
И, наконец, кульминация этой богооставленности. «И в эту минуту, только что выпрямившись над корзиной, я увидел за елками белую огромную фигуру. Словно из облака – ослепительно белый великан ростом с сосну двигался за мелкими деревьями вдоль старого леса. Длинные белые волосы свисали за спиной… Женщина? Кажется, нет… Великан стал медленно разворачиваться лицом ко мне: прямые плечи обозначились в вышине, голова обернулась – сейчас мы встретимся с ним взглядом. И в эту секунду слепящий, как солнечный взрыв, сверхъестественный страх застлал мне глаза. Я хотел повернуться и бежать, но вместо этого упал лицом в мох и прикрыл руками голову. Срывающимся голосом я бормотал, внушая себе: «Это… показалось. Это тебе… показалось. Ты подними голову… посмотри… Этого быть не может… Подними голову, посмотри…» Но я не мог поднять головы, я лишь сильнее втискивался лицом в сырой, прохладный, пахнущий болотом мох».
Заметьте, как пронзительно написано! Итак, прекрасные добрые великаны, звездные люди из «Лукового поля», на поверку оказались страшными, не умопостигаемыми лесными чудовищами. Опять же, не без сочувствия, встанем на место автора. Действительно, что же ему делать в этом, фигурально выражаясь, сплошном, дремучем лесу русской жизни? В 1984 году в Москве, в издательстве «Советский писатель», выходит самое знаменитое произведение автора, роман «Белка». И начинается он следующим образом.
«Я сирота, отец мой погиб во время войны в Корее, а мать умерла от голода в лесу, сжимая в руке клочок бумаги, где был начертано имя ее мужа, офицера Народной армии. Рядом с матерью лежал я, трехгодовалый ребенок, меня подобрали крестьяне и передали в государственное учреждение. Очевидно, мать бежала со мной на руках, спасаясь от наступающего врага, и заблудилась в лесных дебрях одной из глухих провинций Северной Кореи. Неизвестно, сколько времени продержалась несчастная моя матушка в лесу, но если учесть летнее наступление американцев 195… года, то, очевидно, несколько месяцев, – ее нашли уже глубокой осеню. Питалась она, должно быть, одной травой да кореньями – даже у мертвой в стиснутых зубах была зажата горстка травы.
Я ничего этого не помню, и даже смутного облика матушки не возникает в моей памяти, как я ни напрягаю ее. Но зато совершенно отчетливо вспоминается мне, как по стволу дерева спустился рыжий зверь с пушистым хвостом, перебежал на простертую надо мной ветку и замер, сверху внимательно разглядывая меня…».
В этом романе – знаменательный факт! – автор впервые, от первого лица, открывает свою этничность и сиротство как знак своей инородческой природы. И далее, обращаясь к некоей прекрасной даме своего сердца, в которую был влюблен в детстве на Сахалине, непосредственно уведомляет ее и нас, читателей, о своем жизненном и художественном методе, посредством которого он и расскажет нам свою историю.
«Речь идет о превращениях и перевоплощениях. Я могу мгновенно превращаться в белку и, обратно, принимать человеческий облик в минуты особенные, отмеченные каким-нибудь сильным возбуждением или испугом. Иногда бывает, что я подхожу к раздвинутым дверям вагона в метро человеком, а вскакиваю в вагон – когда двери приходят в движение, чтобы закрыться, – стремительной белкой, быстренько втягиваю за собой хвост, чтобы его не прищемило, и снова мгновенно оборачиваюсь человеком…
Перевоплощения же происходят у меня при неизменной телесной сущности – просто моя душа вселяется в того или иного человека, и не только в человека, но даже в бабочку и пчелу – и это происходит не по моей воле и в момент, совершенно не предвидимый мною. Полагаю, что в данном случае имеет место какой-то особенный дар, редкая способность, которою наделила меня природа. Этих перевоплощений у меня может быть сотни за одну минуту, и я порой изнемогаю, побывав за время, что стою на краю тротуара, дожидаясь зеленого светофора, то каким-то клерком из Сингапура, у которого в кармане развалился отсыревший бумажный пакет с завтраком, то мелкопоместным дворянином из Рязанской губернии прошлого века, который начитался Г. Торо и хочет жить одиноко в лесу, и т. д. Каждое подобное перевоплощение для меня как краткий обморок, когда душа на время покидает тело; но бывают и затяжные обмороки, когда эта самая душа, словно истинная белка скачет зигзагами все новых перевоплощений, как по ветвям густого леса».
С помощью этих превращений и перевоплощений герой-белка расскажет не только о себе, но и своих друзьях, сокурсниках по художественному училищу, которых, в конце концов, разбросает жизнь по городам и весям, и которые так и не состоятся как художники. Но прежде автор, опять же предупредительно, дает характеристику своему герою-белке.
«Я осторожен и, хотя многое знаю, предпочитаю знание свое хранить про себя. Я отлично вижу происки оборотней и всюду, куда ни ткнись, обнаруживаю следы их заговора. Но в беспощадной их войне с людьми я не могу быть ни на чьей стороне. Хотя я сам зверь, – правда, мирный, не хищный, – я не могу быть с оборотнями в одной стае, и это из-за вас, любимая.
Но я не могу привыкнуть и к подлинным людям, потому сам не такой, как они. Во мне нет ничего их беспечного, поистине божественного бесстрашия – я весь одержим, можно сказать, страхами. Мне не дано блаженной слепоты, когда, осиянные заревом бесчисленных мировых катастроф, о н и веселятся в хороводах, сочиняют оперетты и ходят друг другу в гости. И, наконец, я больше всего боюсь смерти, насильственной или естественной, – все равно какой, и этот страх, не преодоленный духом, не дает мне стать одним из подлинных людей. Одержимые бесами, терзаемые зверьми, вновь и вновь гибнущие в развалинах того, что сами пытаются возвести, – они ведут себя словно бессмертные, хотя имели достаточно примеров того, что вполне смертны. Я никогда не смогу быть таким прекраснодушным, ибо в основе моей сущности сидит недоверие – и к другому, чем я, существу, и к самому себе, и к господу богу, создавшему этот мир. Не смея поверить во что-нибудь чудесное, да и не способный к вере, корчусь, я один в ночи, как паук на дне пустого кувшина, куда нечаянно упал, и, вылупив в темноту глаза, жду неминуемой гибели».
И здесь просто необходимо сказать, что более откровенного признания о себе у Кима трудно найти! Тем и ценен, уникален роман «Белка», что он обнажает многие стороны природы самого автора, объясняет его движение, отход от изначального пути и вполне закономерный исход. Но продолжим дальше. В вышеприведенном отрывке вскрываются вечные враги героев, объединенные понятием «заговора зверей». И так автор их описывает.
«… А ведь любой тиран это, прежде всего, обыватель, правда, весьма крупный и злобный по сравнению с остальными, и любой демагог и болтун или сверхъестественный бюрократ – тоже, а сущность оборотня, которого столь мирно называют мещанином, составляет то, что средоточием высшего смысла его бытия является у него кишка, и основой его извечной тревоги – пустота в желудке. Итак, боязнь пустоты во чреве – вот чему мы обязаны бешеной энергии и замечательной предприимчивости этих существ, внешне почти не отличимых от людей, и последние часто с охотой подчиняются первым, считая их в высшей степени серьезную желудочную озабоченность за проявление служебного рвения или административных талантов».
Итак, повторим, каждый из героев, о которых рассказывает Белка, под человеческим именем …ий, мечтал стать художником, как и он сам, – Митя Акутин, Кеша Лупетин, Гриша Азнаурян, – то есть, стать существом высшего духовного порядка. Но все они, в силу слабости или рокового стечения обстоятельств, как в случае с Митей, так и не одолели заговор оборотней или зверей. Продемонстрируем художественный метод автора, на примере трагической истории Мити Акутина, нелепо погибшего от выстрела инкассатора, и влюбленной в него Лилианы, его школьной учительницы, которая собственно и привезла его в Москву учиться на художника. Эта история (глава 2-я), по моему глубокому убеждению, является лучшей в романе и вполне соизмерима с самыми высокими образчиками мировой литературы ХХ века. А собственно сам метод перевоплощений, исполненный в технике потока сознания, осуществляется автором (белкой), в пределах одного предложения.
«Я умирал с чувством величайшего облегчения, а я хоронила его с мыслью, что он поплатился не за свою вину, вернее, убит без всякой причины, единственно потому, что этому миру совершенно безразлично, кто умирает, когда и почему. Лилиану спрашивали, кто я для нее, состою ли в родстве с нею, я слышал каждое слово ее ответов какому-то официальному ведомственному лицу и, хотя не мог открыть глаз и увидеть их, представлял бескровное лицо своей учительницы, любовницы и верной поклонницы, – я отвечала, что погибший – мой двоюродный брат, потом я вскрикнула и пошатнулась, и следователь принялся утешать меня с заботливым рвением и отдал мне письмо Мити, написанное не мне, не мне! – милицейский офицер не совсем поверил в мое родство, но не стал требовать у меня доказательств. Без всяких формальностей и выдали тело из морга, в гробу он лежал, одетый во все новое, что я принесла, очень бледный, с забинтованным горлом, набитым ватой (служительница подземелья, пожилая санитарка в клеенчатом переднике, сделала эту сложную повязку со всей тщательностью, словно ее могли проверить начальники или комиссия – спасибо тебе, добрая женщина!), и меня повезли на кладбище прямо из морга, в машине сидела одна Лилиана.
Я провожала Митю в последний путь без слез, с вытлевшей ямой в груди, на месте сердца, большой автобус похоронного бюро со множеством пустых сидений подбрасывало на неровностях дороги, гроб слегка подскакивал. Митя словно кивал головой, и бледное лицо его с закрытыми глазами казалось добродушным и лукавым, как в иные минуты его жизни. Я была совершенно одна в машине наедине с мертвецом, которого все еще любила, и не могла, не в силах была даже заплакать, безумие накатывало на меня; я теперь только поняла, почему люди собираются вместе, чтобы оплакивать усопшего, о, я хотела бы кричать, биться у него на груди, и пусть бы меня оттаскивали плачущие вместе со мной женщины, – но о д и н о ч е с т в о
у гроба было так тяжко, и страшно, и беспредельно печально, что нельзя было даже прошелестеть шепотом, не то, что зарыдать. Я смотрела на коротко остриженного, с оттопыренными ушами шофера, который сидел в своей кабине и деловито, не обращая на меня внимания, вел автобус по шумным московским улицам, – и мне не верилось, что мы с этим незнакомым человеком находимся в одном и том же мире, принадлежим к одному времени. Мне показалось, что если немедленно чего-нибудь не сделаю, то произойдет нечто ужасное, и я встала с места, пошатываясь, и накрыла гроб крышкой. Но легче мне не стало, тогда я упала на ближайшее ко мне сидение, уткнулась головой в руки и на время сама перестала существовать».
Далее следует третий голос, героя-белки, собственно и рассказывавшего эту историю. Исход романа печален, Митя погиб; Кеша Лупетин, влюбившись в Лилиану и получив от нее решительный отказ, бросает училище, возвращается к себе в деревню, где живет с сумасшедшей матерью, которая в конце концов умирает, затем, похоронив ее, сам в пустоте, от одиночества и нескончаемых несчастий, сходит с ума. Георгий Азнаурян женится на австралийской миллионерше, уезжает к ней, и там, в сытости и богатстве, губит в себе художника, а белка, по имени …ий, чтобы стать человеком, по уговору с Лесом, его, стало быть, прародиной, фактически и символически убивает белку, чтобы стать человеком. В финале романа раздается хор, голоса друзей, за которых так переживал герой …ий, – они воспевают оду ему, белке.
«Каждый из нас связан с белкой тем единством, которое возникает между музыкой и композитором, – наши голоса были вызваны к звучанию особенным духовным усилием скромного оборотня, и начало, повелевшее сердцу белки сделать это усилие, было сродни творческому вдохновению сочинителя музыки. Да, мы связаны с белкой, как мелодии, гармонии и способы контрапункта с их творцом, – но бывает и так, что музыкальное произведение как бы начинает жить само по себе, отделившись от бренной жизни создателя и, словно независимое живое существо, совершает по времени свое долгое путешествие.
Вот и другая важнейшая тема, которой невзначай коснулась белка в своих неистовых метаниях. Она вызвала нас из молчаливого небытия, дала каждому голос и тем самым, еще не догадываясь о своем могуществе, даровала нам бессмертие. Оно заключается не в том, что каждый из нашего сонма длил бы свое унылое и бессмысленное существование без конца, а в том, что, благодаря перевоплощениям белки, безвестное маленькое «я» каждого из нас перешло в «МЫ», соединившись в сей миг с великим множеством других «я», – в каких бы разных веках и эпохах ни были рассеяны МЫ, миг нашего перехода в бессмертное состояние всегда будет длиться в
н а с т о я щ е м в р е м е н и».
И вот самый последний посыл, нравственное поучение и даже поручение от самого автора своим героям и читателям.
«Но непременным высшим условием для того, чтобы смерть перешла в бессмертие является необходимость каждому сотворить свою жизнь по-ч е л о в е ч е с к и, и это хорошо понимал наш герой, когда решился на уничтожение зверя в себе. Но убийство ни в чем неповинной белки вовсе не сделало его человеком, как и насильственное умерщвление миллионов не принесло другим завистливым оборотням тайн желанного для них превращения – они не стали бессмертными, отняв у других жизнь. Присвоение бессмертия оказалось делом невозможным для существ, которые только и могли, что присваивать да отнимать. И там на Земле, где еще полновластно насилие, убийца по-прежнему проживает дольше чем убитый, – и все же придет другой мир, в котором никто никогда не сможет убивать.
Будет, наконец, по-твоему, бедная маленькая белка, но не надо обольщаться! Воцарение эры бессмертных произойдет нескоро, и путь к этому покажется тебе порой столь же долгим и безнадежным, как твой бег внутри беличьего колеса. И еще надо помнить, что, грустя о несбыточном совершенстве, надо стойко и неустанно работать для накопления всеобщей энергии добра».
Итак, разработанный Кимом художественный «метод белки» – нельзя сказать, что оригинальный, ибо еще со времен овидиевских и апулеевских метаморфоз, – доводит нас до финала, в котором вся возможная упругость повествования опять же враз снимается столь излюбленным автором нравственным поучением. И здесь мы не можем не задаться давно назревшим вопросом. Откуда у автора такая страсть к учительству? Инородец, представитель нацменьшинств, человек без родины и почвы, вдруг начинает вслед за графом Толстым нравоучать, обращая читательские взгляды, порой насильственно, вопреки художественной природе прозы, к небу, звездам, к неким звездным братьям, к вселенскому «МЫ». Повторяю, откуда это странное свойство, из каких глубин психологии?
Очевидно, из того самого инородческого страха, так хорошо описанного в рассказе «Между Байдуром и Махой». Или попросту говоря, если ты, лишенец, стоишь между двумя русскими великанами, которые только и знают, что нещадно колотить друг друга, унижать и ненавидеть, то никто тебя не заметит, пока ты не встанешь в позицию эдакого мирового судьи, примиряющего две вражьи, хоть и единоутробные, силы. И если они вдруг – с похмелья, что ли? – еще к тебе и прислушаются, то, пощадив свои и чужие губы-зубы-уши-носы, будут действительно тебя на руках носить. Ибо ты своей стойкой, – а что тебе еще остается делать, иначе прибили бы? или… возвращайся на свой край земли! – примиренческой позицией как бы приносишь им правду и свет извне, которые просто непостижимы в глухом и темном лесу русских отношений. И эта позиция, согласитесь, всегда выгодная, причем, при любом политическом режиме, а тем более, советском, ибо, понятно, кто будет спорить, любой худой мир лучше войны. Но если мы говорим о художественном произведении, то все эти банальные призывы к миру, согласию и добру, в конце концов, уничтожают саму художественность.
Что делает писатель Ким далее? В принципе, поселив-таки корейского героя в русском, вдобавок, не маргинальном, мире, он мог бы успешно осваивать эту тему, – идти по начатой было стезе. Но самым неожиданным образом, в своей, очевидно, неизбывной мечте превратиться из вечного корейского соглядатая в столбового русского писателя, (а также по более мелкой причине: в советские времена к нацписателям, как к поющим зверушкам, всегда относились снисходительно, если не пренебрежительно) он пишет и издает абсолютно амбициозный роман «Отец-Лес» (Москва, «Советский писатель», 1989). Пытаясь, очевидно, до конца разобраться с той, так напугавшей его, лесной стихией. В этом романе, как написано в предисловии, Ким «рассматривает вечные, неотторжимые и очень сложные взаимоотношения Человека и Природы. Николай, Степан и Глеб Тураевы – три поколения одной семьи – связаны с тихой, мощной, затаенной жизнью большого мещерского леса, помогающего им перейти от суеты, вражды и мелочности в красоту радостного слияния с миром».
Итак, Ким рассматривает вечные взаимоотношения Человека и Природы, сохраняя, применяя и даже развивая свой художественный метод, а точнее сказать, прием, причем, говоря уже голосами не только всех Тураевых, но и самого Отца-Леса, то есть, демиургическим голосом. И, значит, такова диалектика развития его художественного пространства: волнующееся сахалинское море – плодоносящее луковое поле – проповедующий Отец-Лес. При этом автор совершенно забывает, что если в «Белке» его прием был обусловлен экзотичным происхождением героя «я сирота, отец мой погиб во время войны в Корее…» и далее, переход к белке, то в романе «Отец-Лес» этот прием превращений и перевоплощений просто импортируется без всякого объяснения. Отчего изначально вся структура романа выглядит громоздкой, шаткой, валкой, искусственной, неживой. Вдобавок и это важно, при переходе к своему супер-роману Ким в принципиальном смысле кончает со своим корейским героем и вообще всем корейским, меняя героям расу и кожу, в необоримом желании написать самое русское произведение в своем творчестве. Но стал ли его роман от всех этих рвений русским? Вот в чем вопрос…
На этом вопросе, как бы нам ни хотелось продолжать дальше, мы и остановимся, ибо в наши задачи не входит рассмотрение произведений с не аутентичными героями. Подведем окончательные итоги нашего исследования. Итак, какое историческое значение имеет творчество писателя Анатолия Кима для художественной литературы корейских писателей СНГ?
1. Во-первых, несомненная заслуга Кима заключается в том, что он впервые разгерметизировал, насколько это возможно, корейский мир и корейского героя, обратив его к русской жизни и космосу, тем самым начав освобождать его от провинциализма.
2. В связи с творчеством Кима у нас появилась возможность говорить о новом понятии художественной этничности. Только русский аутсайдер может быть равен корейцу на тот исторический момент, соответственно, к о р е е ц еще долгое время, в силу одной своей инаковости, будет в русском мире аутсайдером («Собиратели трав», «Луковое поле»). Вдобавок, как доказал нам роман «Белка», корейский герой, метафорически и буквально говоря, в этом «новом» мире еще не человек, а… полузверь, который не способен, как все настоящие люди, быть прекраснодушным, ибо в основе его «сидит недоверие – и к другому, чем я, существу, и к самому себе, и к господу богу, создавшему этот мир».
3. Ким показал-таки нам многотрудную жизнь советских корейцев через истории старухи и Любы в «Луковом поле», и еще долго, многие десятилетия, наши бабки, деды, отцы и матери будут отчаянно, извините, за низкий слог, вкалывать, чтобы их дети и внуки однажды смогли, в благостные минуты душевного покоя, обратить свои взгляды на высокое и прекрасное.
4. И, наконец, писатель Ким своим творчеством продемонстрировал нам всю возможную мощь и магию художественного слова, на что оно, слово, способно. А способно оно как породить аутентичного героя («Шиповник Меко», «Невеста моря», «Сыновний суд», «Месть», «Белка» и др.), так и погубить его («Отец-Лес» и далее). Но при этом автор, к великому нашему сожалению, забыл, что слово это, оставляя и предавая своего прагероя, само, со временем, оказывается оставленным. Сиречь, становится полым, превращается в орудие оборотня, утрачивая навсегда тот поворотный момент в своей биографии, когда – «когда строку диктует чувство, оно на сцену шлет раба, и тут кончается искусство, и дышат почва и судьба».
И если в нашем, корейском, случае, не было, нет и не будет у нас никакой почвы, разве что гипотетическая, метафорическая, метафизическая, – какая угодно, только не земная, то все равно есть СУДЬБА, и какая бы она ни была, – кривая, косая, косноязычная, убогая, безответная, – в общем, плохенькая, она все равно ТВОЯ. А это значит, что, – и здесь в самый раз высказаться нравоучительно, в духе писателя Кима! – если Бог одарил тебя глубоким, не праздным, талантом, то ты просто должен, да, именно должен, не бросаясь в чужое и стороны, поднять ее, судьбу, с земли, расправить, разгладить, очистить от грязи и пыли былых лихолетий, и – вознести гордым флагом над жизнями своих соплеменников. Или – сделать все то, что она, родная и кровная, подарившая тебе жизнь и отмерившая твой земной срок, с великим корейским смирением, от тебя и ожидала.
Продолжение следует…
676 раз
показано0
комментарий