• Культура
  • 30 Сентября, 2021

ГОЛОС ОТЕЛЛО

  (Поэма о человеческом достоинстве)

Александр КАН, писатель

 

Счастье мое – вызов.

Владимир Набоков

ТЕЛО ОТЕЛЛО

Но – напоминаю вновь! – кругом была, текла, плескалась и даже волновалась ее Величество Повседневность, я исправно отрабатывал положенные три года, знакомился с такими же молодыми специалистами, как и я, парнями и девушками, общался, дружил, опять влюблялся, ругался, мирился и привыкал. Да, кстати, насчет привычек! Еще в студенчестве, в общежитии, на шестом дипломном курсе я с иронией замечал, что мы все, всем потоком жившие на двух соседних этажах, настолько изучили друг друга, привыкли, знали, что называется, как облупленных, что при встречах подолгу не разговаривали, уже не ожидая друг от друга каких-либо откровений, а обходились одними междометиями. Например: Привет! Как дела? Да ты что? Ну, ты даешь! Да уж, бывает… Ну ладно, пока!

А что касается женского пола, то в этом случае все вообще поднималось на смех. А именно, у нас был такой местный дон жуан по фамилии Кунгуров, при виде которого женщины падали в обморок, рослый, статный, с большими зелеными масляными глазами. Единственным его недостатком было его безнадежное косноязычие. Бедный Кунгуров и двух слов связать не мог, особенно когда выступал на каком-нибудь семинаре, без слез его слушать просто невозможно было. Так вот, зная его слабость, мы все допытывали Кунгурова, окружив бодрым мужским кружком, готовым взорваться от смеха, как он общается на свиданиях со своими женщинами. И тот признавался, что у него все происходит молча. Представляете? Например. Он приходит домой к любовнице, целует в щечку, садится за стол, пока она щебечет, все время ей поддакивает, при этом пьет чай-кофе-вино-коньяк, что дадут, потом они курят, этакая пауза, затишье перед бурей. И после постель, там он раздевает ее, толкает, бросает, распинает, изображая страсть, совершает необходимые ласки и телодвижения, все также не проронив ни слова, потом они опять курят, и либо встают и вновь пьют чай-вино-кофе-коньяк, либо остаются в постели, это зависит от их, а точнее ее, настроения и самочувствия. Спустя время, он, также молча собравшись, уходит, перед этим конечно, целуя любовницу в щечку. Вот тебе на! – мы всегда поражались его рассказу. – И за все время ни единого слова? – Кунгуров гордо кивал головой. – А как же тогда тот факт, что женщины любят ушами, и прочее-разное? Да все это ерунда! – отрезал Кунгуров, заканчивая свой мастер-класс.

Вот к такому же молчаливому сосуществованию приходила жизнь в любом коллективе, рано или поздно, уже спустя год, ты опять при встречах обходился с сослуживцами одними междометиями. То есть, конечно, какое-то умеренное самообнажение от тебя требовалось, чтобы ты что-то про себя рассказал, открывал, а лучше просто приоткрыл свой внутренний мир, но это по началу, когда только знакомился, или далее, если кто-то интересовался. Но обыкновенно никто никем никогда по-настоящему не интересовался, всех устраивало, что все работают в одном коллективе, что гарантировало некое общественное спокойствие, под сенью которого все друг за другом только лениво наблюдали, сплетничали, составляли мнения, а точнее стереотипы, в рамках которого ты и жил последующие годы и десятилетия.

Никто никого не слушает, и никто никем не интересуется! – все больше убеждался я. Еще работая проводником, о, скольких людей я выслушивал темными ночами, когда, как говорится, ему не спится, а за окнами пестро убегает земля, пассажир приходил ко мне в служебку, извинялся и за рюмочкой изливал мне душу, зная, что больше мы никогда не увидимся, значит, можно все говорить, и жалобы, инвективы были всегда одного толка. Мол, я, мы, люди, всегда недо-слушанные, недо-понятые, недо-чувствованные, недо-ласканные, в сущности, никому не нужные, для своих жен, коллег, друзей мы просто функции, ходячие мертвецы, или тела… Да, именно, тело такое-то, встань и иди, принеси побольше денег, это от жены, или пойдем выпьешь со мной пива, про жизнь мою послушаешь, это от приятелей, или выполнишь такую-то работу к такому-то сроку, это, конечно, от начальника или просто лежи рядом, лучше бревном, и молчи, ибо надоел твой занудный голос, это опять жена, отдыхай, набирайся сил, чтобы на утро вновь встать и идти, робот-подкаблучник-голем, за чем тебя пошлют…

Да собственно вся история Отелло, если вновь обратиться к нашему главному герою, это история жизни его тела в социуме, а какие-то душевные излияния он обращал только к самому себе, в минуты отчаяния, ревности, или к спавшей – заметьте, пока не слышит, не говорит! – возлюбленной. О, какое бездонное безмерное одиночество! Самого же Отелло, а точнее Тело Отелло – вот в чем ужас! – члены общества оценивали самым неприглядным образом. Например. Яго об Отелло и Дездемоне: «Какая радость смотреть на дьявола? Когда кровь устанет от нежностей, сызнова воспалить ее могут только привлекательная внешность, общность возраста, сходное воспитание. Ничего этого нет у мавра. Ее запросы будут оставаться неудовлетворенными». Или опять же Брабанцио, говоря о своей дочери Дездемоне: «Красавица и ангел доброты не хочет слышать ничего о браке, отказывает лучшим женихам и вдруг бросает дом, уют, довольство, чтоб кинуться, насмешек не боясь, на грудь страшилища, черней сажи, вселяющего страх, а не любовь!» И только мудрый дож, глава республики в средневековой Венеции, почувствовав душу Отелло, успокаивая Брабанцио, говорит о нем точные афористичные слова: «Ваш темный зять в себе сосредоточил столько света, что чище белых, должен вам сказать». Браво, государь!

В результате, пожив и повидав тела, я решил нарушить эту молчаливую жизнь тел, в первую очередь жизнь своего тела, на других я не мог повлиять, и обратился к писательскому творчеству уже всерьез, поскольку во мне уже жил Голос Отелло, звенел и наполнял меня, и я, пока еще полый, пустой, безоглядно ему отдавался.

 

ДЕЛО ОТЕЛЛО

 

Я уже не раз говорил, что на волне ностальгии по Москве, по студенческим временам, я потихоньку начал писать – дневниковые записи, заметки, очерки, стихи. И как только я стал этим открыто заниматься, уже не скрывая, даже свои опыты комментируя, все мои приятели, коллеги, собутыльники, одноклассники, начали от меня, как от прокаженного, разбегаться, и на этом печальном явлении я еще остановлюсь в следующей главе. А сейчас собственно о процессе, который меня объял, охватил и понес бурной рекой, пребывая в котором, я ставил себе все более сложные литературные задачи, желая максимально полно охватить тот мир, в котором я жил и мир, которым я жил. И вот в 1987-м году я написал свой первый полноценный рассказ под названием «Правила игры». О чем он?

Я рассказал в нем об обстоятельствах своего появления на свет, о том, что моя мать, советская кореянка, встретила моего отца, гражданина Северной Кореи, во время учебы в Ленинграде, вышла за него замуж, после чего он увез ее к себе домой, в Пхеньян. Но когда умер Сталин, и случился знаменитый 20-й съезд, на котором Хрущев осудил культ личности Сталина, политические отношения между СССР и КНДР настолько осложнились, что начались гонения на советских граждан, и мать, вместе со многими, вынуждена была покинуть Корею. Отец естественно остался, как истинный патриот своей страны, но все время вплоть до смерти ждал нашего возвращения. Эта драма, раскол, стали главной причиной как моего сочинительства, так и данного рассказа.

Мы возвращаемся в Алма-Ату к бабушке, и основное действие рассказа происходит во дворе дома, в котором мы жили. Я расту, а двор, как любое замкнутое общество, живет по своим законам. И в этом обществе есть канава… что?… канава, по которой мы, младшие, слабые, ущербные, подчиненные, должны ползти, согласно каким-то нечестным правилам, а старшие, наглые, сильные, нами командуют, и соответственно чувствуют себя прекрасно. При этом я, точнее мой герой, время от времени впадает, скажем так, в Потустороннее, или видит призраков, а именно отца, по которому сильно тоскует, ведь именно он, отец, мог бы сыну помочь, посоветовать, как вести себя в этих подлых играх. Однажды, когда герой в очередной «игре» ползет по грязной канаве, стоит страшная жара, соленый пот льется по лицу, он вдруг видит отца, пришедшего посмотреть на сына вместе со своими друзьями. Получается, не вовремя. И это твой сын? – разочарованно спрашивает друг отца, и тот опускает голову. Папа! Папа! Я же просто играю! – кричит герой, выскакивая из канавы, кричит вслед исчезающим призракам, и слезы льются по его лицу.

Таким образом, в рассказе принципиально ставится вопрос. Неразрешимый, казалось бы, вопрос. Как жить в таком мире, обществе, где тебя всегда будут преследовать канавы? Из века в век. Что в прошлом советском веке, что в нынешнем, постсоветском. В которых народ, простые добрые люди, как ползали, так и ползают по этим узким грязным пространствам. Так справедливы ли правила такой игры? И если нет, если ты не приемлешь такой мир, то в каком мире тогда жить? Все эти проклятые вопросы, поставленные в первом рассказе, как и последующие, нарождавшиеся, я и собирался разрешить в своих писательских исследованиях, следуя голосу своего Отелло, и это дело, Дело Отелло, становилось главным в моей жизни.

 

ОТЕЛЛО И ОТТОРЖЕНИЕ

 

В прошлой главе я уже отметил, как стремительно и дружно разбегались от меня в стороны мои так называемые друзья или те, кто таковыми себя называли, когда я начал писать. Удивляло ли меня это? Честно говоря, нет, потому что я понимал, что они, приятели, предавали не собственно меня как привычного им человека, а то странное во мне, индивидуальное, индивидуалистическое, опасное, что уродливо, как казалось им, жившим всегда в советской, азиатской соборности, вылезало из меня третьей рукой, второй головой, одиннадцатым пальцем, еще одним, извините, фаллосом, вместе с моими литературными опытами. А во-вторых, я сызмальства был закален отторжением. Что я имею в виду? Я очень рано понял, что если у тебя судьба, или опять же некая инфернальная сила, отняла Родину, Бога, Отца, полноценную Семью, – мужиков нет, одни бабы вокруг тебя из века в век, – то собственно тебе уже нечего терять, и ты можешь в минуты задора, дерзости и куража, плюнуть на окружавшее тебя общество, жившее всегда по каким-то убогим, усреднявшим всех и вся, правилам, и соответственно нарушать их, что собственно время от времени я и делал.

Начиная со школы, пионерских лагерей, я часто пропускал, прогуливал, насмехался, дразнил, а когда настигало наказание, я никогда не увиливал, не прятался, словно испытывая мазохистское наслаждение от того, когда меня будут наказывать. Как сейчас помню, длинный пустой коридор, который я должен был пройти до двери директора, начальника, старшего, все другие, мои, так сказать, подельники всегда отказывались, пугались, божились, что это не они, и прятались, я же всегда брал их вину на себя, поэтому им было со мной удобно, и шел по этому коридору, проходившему сквозь всю мою жизнь, получалось, годами, входил к прокурору, выслушивал обвинения, и принимал наказания. Но тогда я еще не знал, что я могу противопоставить этому обществу с его законами, у меня ничего не было за душой, только голый слепой бунт.

Но когда я начал писать, и это совпало с наступлением горбачевской перестройки, я вдруг понял, что я смогу противопоставить этому, тем более разваливавшемуся на глазах, обществу, в котором инженер становился бандитом, врач – спекулянтом, учительница – проституткой, я вдруг понял, что отныне я буду писателем, и плевать мне на всех и вся, наконец-то это Освобождение со мной случилось. И соответственно окружающему миру я мог противопоставить свой нарождающийся художественный мир. Именно это, очевидно, и смешило моих приятелей больше всего. Что это за такой «бесценный» художественный мир ты нашему миру смеешь противопоставить?… Затем поступление в Литературный институт, которое как бы узаконивало мой писательский статус, и по окончании, с коркой диплома, предлагало все-таки нам, или мне, вернуться в то общество, уже постсоветское, на которое ты плюнул, ради сочинительства, в свое время.

И я даже пробовал, несколько лет работая в Москве, в архитектурном издании, куда меня пригласили одноклассники, открывшие издательство, выпускавшее журналы, газеты о строительстве и архитектуре в России, за которые платили хорошо. Так на время я стал журналистом, интервьюером, встречался с видными московскими архитекторами, разговаривал с ними о перспективах развития современной российской архитектуры. Что больше всего меня поразило, так это то, что эти люди, образованнейшие, энциклопедисты, интеллектуалы, всегда снобы, по-хорошему пижоны, как внутренне, так и внешне, в разговоре оказывались совершенно неизбалованными людьми, или опять-таки недо-слушанными, недо-чувствованными, недо-понятыми… Постойте, где-то я уже это видел!

Да, в своих поездах, бороздя просторы необъятной страны с такими одинокими, получалось, повсюду людьми. И с ними, в своих интервью, я превращался в Подругу Скорбящих… В кого-кого? Есть такой блистательный рассказ у американского писателя Натанаэла Уэста (1903–1940), в котором герой-журналист, работает в газете, ведет переписку с читателями, поддерживая их во всех их разнообразных бедах и горестях – морально, духовно, исправно отвечая на их письма, при этом цель его, конечно, же увеличить подписку. И называют его в переписке Подругой Скорбящих. Но герой на самом деле одержим комплексом Христа, то есть он действительно хочет помочь бедным людям, чтобы они жили с его помощью хоть чуточку счастливей и лучше. Потому однажды вступает в контакт с очередной «скорбящей» читательницей, та, оценив его внимание, в извечном желании любви и ласки, неожиданно склоняет его к физической близости. А после, поскольку он совсем не этого, Боже, хотел, желая отомстить за его невнимание, отправляет к нему своего мужа, как водится, калеку, с пистолетом, который его и застреливает. Вот так заканчивается поход Подруги Скорбящих к скорбящим, или очередного христа к народу.

Нечто подобное, конечно, не в такой яркой форме, переживал и я, встречаясь со своими «скорбящими» архитекторами и архитекторшами, «которые только со мной до конца выговаривались», и развивалась карьера, меня стали приглашать в другие издания, на телевидение, материальное положение улучшалось, соответственно и жилищные условия, готовился мой переезд в благополучный центр города, и кажется, мне уготавливалась, с учетом моего экзотичного вида, блистательная карьера нового Отелло… Какого еще нового Отелло? – раздавался во мне возмущенный голос подлинного, уже настрадавшегося Отелло, и он конечно бунтовал, а вместе с ним и я, потому что мне, а точнее нам с Отелло, на самом-то деле хотелось писать не о московской архитектуре, какой бы привлекательной она ни казалась, а о своем сокровенном, подлинном и нутряном, экзистенциальном. Но я глушил эту боль, пока глушил, удовлетворением от гонораров и моей, все возраставшей журналистской славы.

Но в результате этот тихий коварный бунт, это вновь Отторжение, однажды вырвалось вовне, я напился на очередной архитектурной вечеринке, что происходило со мной в последнее время очень часто, потом сел за руль, попал в аварию, и, мягко говоря, травмировался. Затем взял отпуск и уехал лечиться, опять отлеживаться домой, в уютную Алма-Ату, а отлежавшись и придя в себя, я понял, что никуда обратно не поеду, какие бы златые горы мне там ни обещали, что мой родной Отелло, затаившийся в моем пока больном теле, давно меня ждет, и как только я выздоровею, мы вновь обратимся к нашему творчеству, причем самым счастливым образом.

 

ЦИТАДЕЛЬ

 

Алма-Ата оказалась для меня не только книжным городом, но и писательским, ибо именно в этом городе я написал почти все свои тексты, и именно туда я всегда возвращался, чтобы продолжить, спасти свое сочинительство. Так что собой являло, по сути, мое сочинительство?… То важное, чего у меня не было в жизни, я создавал именно в своей литературе. Например, я строил, или пытался построить настоящую дружбу в повести «Полуночный конвой» (год написания – 1991-й). Сержант Ли везет некоего гражданина Голованова в лечебно-трудовой профилакторий, существовали такие в советские времена. Голованов, казалось бы, настоящий бомж, во время поездки поражает Ли своей могучей необузданной силой духа, внутренней свободой и образованностью. По приезде, пока еще не дошли до места, очарованный Ли предлагает Голованову отпустить его, не могут такие люди заключаться в советских тюрьмах! На что Голованов, к удивлению первого, отказывается, и чуть ли не бежит до нужных ему ворот. Так я показал свой опыт дружбы, когда ты очаровываешься человеком, должным образом оцениваешь его стать, ум, дух, волю, и вдруг понимаешь, что он тоже раб, просто ловко притворявшийся титаном духа, и на этом твоя дружба заканчивается, дружить-то собственно было не с кем.

Далее любовь в повести «Костюмер» (1993). Костюмер влюбляется в актрису, только поступившую в их театр. Как он может проявить свою любовь? Конечно, через свою профессию. Он шьет ей костюмы особенно любовно и бережно, чтобы его возлюбленной хорошо, уютно игралось в его платье. Но со временем, поскольку слава актрисы растет, после каждого спектакля ее просто уносят на руках безумные поклонники. И что они с ней после делают, неизвестно. Только в результате одежда ее рвется, портится, что не может не замечать Костюмер, которому приносят одежду на починку. Тогда, после очередного аншлага, он, по просьбе самой Актрисы, выводит ее тайными ходами из здания театра. Приводит домой, чтобы она, чудесная, прекрасная, наконец провела тихую спокойную ночь в его доме. Когда она засыпает, он сторожит ее сон, верным псом, не смыкая глаз, ни дай бог, враги проникнут в его дом и опять унесут возлюбленную. А когда наступает утро, и Актриса вот-вот проснется, Костюмер с ужасом понимает, что проснувшись, она уйдет в театр, а вечером опять будут поклонники, которые, конечно, уже заметили ее пропажу, и значит, предпримут все возможное, чтобы больше не терять ее, и может он ее никогда больше не увидит… И тогда он впервые обнимает ее, крепко-крепко, никому не отдам, близко-близко, словно он не костюмер, а… сама одежда, которые он шил для нее, так старательно, любовно, тихими ночами, обнимает так страстно, не оставляя на ней ни одного непокрытого места, что Актриса остается в его объятиях навсегда. Так я воспринимал любовь как всецелое обладание, с последующим, о, да, удушением возлюбленной, ибо, если живая то, значит, чужая, опять разлука и расстояния, ветер, сквозняк и пустота.

Наконец семья. В повести «Век семьи» (1992) я попытался изобразить семью, так как я ее знал и понимал. Сын живет с матерью, отец давно от них ушел. Мать в последнее время ведет себя очень странно, общается с кем-то или чем-то невидимым, то и дело проваливаясь в потустороннее. Тогда брат вызывает сестру из другого города, у которой своя семейная жизнь, которая правда тоже не заладилась. Сестра приезжает, по-женски наводит порядок в доме, видимо надеясь, что новая жизнь вещей как-то изменит атмосферу в этом доме. Когда все уже убрано, вычищено, вылизано, они с сестрой и мамой конечно, устраивают День Семьи, говорят тосты в честь некоего утопического Века Семьи, когда бы родные не уходили друг от друга, жили бы только собой, и ничем иным. К ночи мать тихо уходит к себе, а брат с сестрой продолжают вспоминать, пить, танцевать и даже веселиться. К утру сестра засыпает, а брат, идя к себе, заглядывает в комнату матери и обнаруживает страшное… Значит, то, с чем она тайно общалась, все-таки забрало ее к себе! Сын снимает с крюка ветхое тело женщины, приносит в комнату, где спит сестра, кладет ее на кровать напротив, сам садится между ними и ждет наступления утра. Он вдруг понимает, что-то золотое счастливое время под названием Век Семьи, вот наконец наступило, и теперь никто отсюда не уйдет, мать в доме уже навсегда, а сестра, когда проснется, не посмеет их оставить.

Так я описывал свое отношение к Дружбе, Любви и Семье, используя только свои родные, корневые, племенные, если хотите, ландшафты и обстоятельства, которые, к сожалению, как я заметил со временем, многими писателями коре сарам, очевидно, в силу недостатка мужества и достоинства, и в конце концов таланта, ловко забываются, подменяются на обстоятельства более «перспективные», к примеру, человека русского, раз мы пишем на русском, корневого, живущего на своей земле. Или наша драма, трагедия, сиречь, депортация, чужбина, подменяются вдруг на сказку, это тоже очень по-корейски, словно все, в одночасье автором забывается, и изображается, например, пасторальная жизнь веселой корейской семьи, денно и нощно, точно безумные, поющей и танцующей.

В 2016 году у меня дома в течение нескольких месяцев гостила дочь, которая давно живет с бывшей женой на Западе. Глядя на то, как она ведет себя, что говорит, как проводит время, что чувствует, я вдруг подумал о том, что у меня нет ни одного произведения, рассказа, повести, эссе, – о дочери. И я решил написать роман о дочери, в который я хотел вложить всю свою горечь и покаяние по поводу того что я, думая только о своем сочинительстве, так и не стал для нее настоящим отцом. В этом романе, который я в конце концов написал, под названием «Натюрморт с Ушедшими Близкими» (2016), я описал историю семьи, очень похожую на мою, в которой главная героиня, девушка по имени Катя, так зовут и мою дочь, вдруг обнаруживает в себе удивительные свойства: она видит потустороннее. А именно когда пропадает ее брат и вскоре обнаруживается, что он погиб при ужасных обстоятельствах: стал ходить в театральную студию, бросив престижный институт, куда его устроили родители, вдобавок влюбился в актрису, руководившую мастерской, у них начался роман и вот в одну из любовных ночей, пришел муж актрисы, на рассвете, когда все еще спали, и задушил любовника. После похорон Катя буквально на следующий день видит брата, его призрак, даже с ним общается и задаем ему все те вопросы, которые не успела задать при его жизни.

Затем бабушка. Не выдержав всего случившегося, сначала развода родителей, потом гибели внука, она тоже уходит из жизни, у нее останавливается сердце, и вскоре Катя опять же видит ее в потустороннем мире, и, конечно, с ней общается. Причем бабушка появляется не одна, а со своим отцом, то есть Катиным прадедушкой, с которым бабушка общалась еще при жизни. Когда ты успела с ним подружиться? – спрашивает ее Катя. А также как и ты, отвечает бабушка, я тоже умела видеть потустороннее, и поскольку на земле мне было так одиноко, – порою хуже, чем в аду! – я всем своим существом призвала к себе ушедшего отца. И он однажды пришел! Так что твое уникальное свойство, талант, видеть неживое, невидимое, вполне очевидно от меня.

Так они и живут, общаясь в потустороннем, мирно, дружно, даже весело, бабушка, брат и прадедушка, а Катя пребывает на границе миров. И конечно все они обсуждают своих родителей, как те бездарно живут, то есть, на земле как бы успешно, делая карьеру, – отец знаменитый пиарщик, мать крупный банкир, а на самом деле эгоистично, поступаясь принципами ради выгоды, непрестанно предавая друг друга. И тот факт, что уже двое, сын и бабушка, пребывают в потустороннем мире, лишь подтверждает их ничтожный и бездарный эгоизм. И переживает больше всех, конечно, Катя, которой жить на этой земле.

Однажды родители неожиданно для нее, решают сойтись, видно жизнь с партнерами не заладилась и опять же случившееся, гибель сына, уход бабушки, повлияли и на них. Неужели возможно вернуть семью, радуется Катя, пусть и в неполном виде? О чем она с надеждой сообщает своим «потусторонним» родственникам, те тоже пребывают в нетерпении. Отец и мать по предложению Кати встречаются в ее квартире, где жила бабушка. Приходят, начинают разговаривать, но вскоре их мирная беседа превращается в ссору, во время которой оба предъявляют друг другу давние претензии, старые обиды, вспоминают бесчисленные измены, всплывает такая грязь, что Катя понимает, что ничего у ее родителей, у нее, у всех болеющих за них на том свете, с воссоединением не получится.

Когда отец и мать после ссоры, даже драки, собираются расстаться и просят дать им перед уходом попить воды, она ведь готовила для них компот по бабушкиному рецепту, Катя, понимая, что больше их вместе никогда не увидит, бухает в компот смертельный яд, отобранный ею однажды у любовницы брата, порывавшейся покончить с собой после его похорон. Затем несет напитки своим родителям… В результате оба, отец и мать, оказываются в потустороннем мире, причем в дружной компании родных, если на земле никак не получалось собраться вместе, то хоть в этом мире долгожданная встреча наконец состоялась.

Получается, только после жизни, как бы это горько ни звучало, вся семья в сборе, или почти вся. Глядя на них, Катя признается, что всегда мечтала написать портрет семьи, но теперь это будет уже не портрет, а, формально говоря, натюрморт с ушедшими близкими (вот вам и происхождение названия!), но не суть важно. Родные же, глядя на нее, думают, что же делать ей, одной, оставшейся на этой скользкой, как лед, земле, где все только и делают, что падают, а после на четвереньках ползут и думают, что это и есть их настоящая жизнь? И предлагают ей поскорей присоединиться к ним. Воспользовавшись, например, тем же ядом. На что Катя обещает им, что до наступления утра, ведь еще вся ночь впереди, она, умница, честь и совесть семьи, все взвесит, решит, и правильно сделает.

Вот такую повесть я написал, вложив в нее, как было сказано, все свое покаяние, не только за себя и бывшую жену, но и за всех родителей, не умеющих в повседневной борьбе за выживание быть родителями и теряющими со своими детьми самое важное, драгоценные отношения, почему они собственно и могут называться людьми. А дети оказываются мудрее родителей. В этой повести моя героиня Катя буквально, внутри истории, построила Цитадель Духа! А именно, если в земной жизни невозможно быть верным, преданным своим идеалам, личностным и семейными, если человек постоянно врет, изменяет, предает и подличает, на своем мнимом пути к мнимой цели, то для чего такая мерзкая жизнь, лишенная каких-либо духовных ценностей? И значит, надо покончить с такими людьми, утверждает моя героиня, со своими уникальными способностями, а точнее перевести их в другой более счастливый мир, в котором эти ценности – доброта, чистота, великодушие, человеческое достоинство – вновь восторжествуют. И пусть все это происходит только в ее голове, главное, согласно ее кодексу чести! То есть она поступает в точности, как Отелло, или его фраза «Я плачу и казню, совсем как небо, которое карает, возлюбив» проходит рефреном сквозь весь мой роман. Таким образом, я могу твердо сказать, особенно на примере последней повести, что творчество для меня в первую очередь являлось не средством самовыражения, а построением, в самых разных художественных формах, и конечно, в контексте своей судьбы, рода, истории своих соплеменников, постсоветских корейцев, Цитадели Духа.

И в заключение главы. У Николая Гумилева есть блистательное стихотворение, которое, каждый раз, когда я его читаю, просто завораживает меня до мурашек, и которое я не могу здесь не процитировать. Итак:

 

Однообразные мелькают

Все с той же болью дни мои,

Как будто розы опадают

И умирают соловьи.

Но и она печальна тоже,

Мне приказавшая любовь,

И под ее атласной кожей

Бежит отравленная кровь.

И если я живу на свете,

То лишь из-за одной мечты:

Мы оба, как слепые дети,

Пойдем на горные хребты,

Туда, где бродят только козы,

В мир самых белых облаков,

Искать увянувшие розы

И слушать мертвых соловьев.

 

Внимательно прочитали? Если да, то скажите, это ли не чудо?!… Да, все мы приходим к творчеству, зачастую, после случившихся душевных и духовных катастроф, когда – «однообразные мелькают все с той же болью дни мои, как будто розы опадают и умирают соловьи». Так чем же мы, томясь и мечтая, рисуя и сочиняя, по сути, занимаемся? Как гениально точно описал Гумилев, взбираясь, «как слепые дети», «на горные хребты» духа, «в мир самых белых облаков», мы ищем «увянувшие розы» и слушаем «мертвых соловьев». То есть, занимаемся, казалось бы, бессмысленным, безумным, ритуальным действием. Но самое важное, мистическое и магическое, в этом процессе то, что мы в своем творчестве их, розы и соловьев, однажды сказочно оживляем. И в результате розы цветут, а соловьи поют, причем уже вечно! Поэтому Творчество для художника это есть и Духовная Цитадель, и Мир Вечного Воскрешения, и конечно, Панацея от всех бед и горестей нашего несовершенного земного мира.

 

ОТЕЛЛО И РАССТОЯНИЯ

 

В прошлом году я был по очередным делам в городе Москве. Шел как-то утром из гостиницы на деловую встречу по Тверской, проходил мимо Елисеевского магазина, и вдруг увидел в десятке шагов от себя… – кого бы вы думали, не поверите! – свою возлюбленную Марию, которую я не видел, получается, более тридцати лет. Мы оба, одновременно завидев друг друга, остановились как вкопанные, на наших глазах этот миг превращался в вечность… О, Мария! – хотелось мне закричать. – Как я часто я думал о тебе, призывая к себе твой прекрасный образ! И я хотел было броситься к ней, обнять, расцеловать прижать к сердцу, договориться с ней о встрече вечером, и она кажется тоже, счастливая улыбка вспыхнула на ее лице, но вдруг внутренний голос, голос Отелло, строго сказал мне: «Будь верен своим расстояниям». И я, к своему же удивлению, после такой вечной паузы, прошел мимо, своей дорогой, а она, бедная, на миг растерявшись, своей.

И после я много раз жалел о случившемся, а точнее о не случившемся, все думал, что это значит, быть верным своим расстояниям? И в конце концов я понял, что если судьба распорядилась так, что отняла, отторгла от тебя сначала родину, потом отца, потом полноценную семью, потом человеческие отношения, то ты, к великому, конечно, сожалению, привыкая к этому отторжению, к пустоте и вечным расстояниям, к разлукам, – «по трущобам земных широт, рассовали нас как сирот», писала Цветаева! – к сквозняку и холоду, должен либо сдаться, смириться с этим, либо построить в этой пустоте, в этом вечном мерзком запустении, теми средствами, каким наделил тебя Бог, свою Родину, свою Семью, свою Возлюбленную, свою Вселенную Сердца. И только так и поэтому, принимая вызов судьбы, ты и можешь называться Человеком, наделенным самым главным, что у него есть, его человеческим Достоинством. А внутренний голос, в моем случае голос Отелло, как показало и доказало время, это не что иное, как мой компас, оберег, который буквально спас и спасает меня по жизни, от всевозможных дьявольских искушений и разрушений, всегда исходивших от чужих или чуждых людей. Так что, прости меня, Мария, прости!

И завершить свое размышление, а точнее поэму о человеческом достоинстве, я хотел бы голосом другого трубадура. Хотя здесь так и хочется сказать, что все голоса это голос Отелло, сиречь, человека изгнанного, лишенного чего-то важного, непохожего на других, и, вопреки лишениям, чистого, страстного и сильного. А именно голосом Владимира Набокова, сквозного героя которого, со всем его опытом эмиграции, я также, с полным правом, могу назвать Отелло. Итак, из рассказа «Письмо в Россию»:

«Слушай, я совершенно счастлив. Счастье мое – вызов. Блуждая по улицам, по площадям, по набережным вдоль канала, – рассеянно чувствуя губы сырости сквозь дырявые подошвы, – я с гордостью несу свое необъяснимое счастье. Прокатят века, – школьники будут скучать над историей наших потрясений, – все пройдет, все пройдет, но счастье мое, милый друг, счастье мое останется, – в мокром отражении фонаря, в осторожном повороте каменных ступеней, спускающихся в черные воды канала, в улыбке танцующей четы, во всем, чем Бог окружает так щедро человеческое одиночество».

 

589 раз

показано

0

комментарий

Подпишитесь на наш Telegram канал

узнавайте все интересующие вас новости первыми

ОСТАВИТЬ КОММЕНТАРИЙ

Ваш электронный адрес не будет опубликован. Обязательно заполните поля *

МЫСЛЬ №8

20 Августа, 2021

Скачать (PDF)

Редактор блогы

Аяған Өтенұлы Сандыбай

Блог главного редактора журнала «Мысль»