• Культура
  • 09 Июня, 2021

НЕВИДИМЫЙ ОСТРОВ. МЫ

Александр Кан,

писатель

ВЕЛИКОЕ ОТТОРЖЕНИЕ

Как все еще помнится, пластическое существо советского человека всегда заключалось в том, что своими руками он сжимал нечто очень узкое, ограниченное в размерах, до абсурда ничтожное, – очевидно, и не требовавшее к себе такого мускульного внимания. Не важно, что это было: очередной диссидентский труд или путевка в столь же очередной партийный санаторий, никому до этого кроме специальных государственных органов не было дела, ибо над всеми согбенными и скрюченными фигурками советских граждан парил огромный мифический советоман с широко расставленными руками и ногами, всем своим видом говоривший миру о том, как много места на этом земном шаре он занимает. Когда этот колосс вдруг рухнул, произошел метеорологический переворот: чуть ли не самая огромная туча за всю историю человечества рассеялась, и – стало нещадно палить солнце, так ярко, что потребовалось некоторое время, чтобы научиться открывать не зажмуриваясь глаза. Когда же открылись глаза, руки потянулись вширь, – объять необъятные пространства и в то же время размять свое тело, затекшее за несколько десятилетий идеологического плена, но не тут-то было: рядом с тобой уже находился твой гражданский сосед, являвший своей позой, и огнем в глазах тот самый процесс, который впоследствии стали называть возрождением национального самосознания.

Рука упиралась в чужую руку, нога – в ногу, становилось тесно, как на спортплощадке с неправильно расставленными фигурками физкультурников, или получался душный ингмар-бергмановский тамбур, где каждый, попавший в него, ядовито дышал другому в лицо или затылок, жалуясь на собственное социальное одиночество. Процесс развивался неостановимо, соседей на предоставленной им, наконец-то, лестничной площадке становилось все больше, и тут же возникал вопрос: где же они все это время были? Кажется, тот давно спился, другой переехал в благоустроенную квартиру, считай, город-страну, но нет, все пребывали на своих местах, и каждый выползал из собственной конуры сам. Но со временем руки, скучавшие по необозримым просторам, невольно опускались и уступали другим, более наглым рукам, дорогие кубосантиметры пространства, как результат вновь обретали исходное положение, заключая собой нечто очень узкое, ограниченное в пространстве и времени.

И тут опять возникает вопрос: что же изменилось за эти безоглядные годы, вместившие в себя одно, так и не завершенное – а у кого, быть может, и завершенное, но каким образом? – волевое упражнение, если каждый из «разминавшихся», по большому счету, пришел к позиции номер один?

На первый взгляд, это чуть ли не риторический вопрос. В самом деле, а как же свобода, демократия или декларация оной, персональная независимость, суверенитет, – прочие понятия, густо наполнившие своим очевидным озоновым смыслом доселе спертый общественный воздух? И кажется, все это было, но, глядя на сегодняшние реалии, мы никак не можем отделаться от стойкого ощущения: пластическое выражение гражданина СНГ до абсурдного напоминает нам печально знакомые образы.

Тут вспомним о колоссе, о мифичес­ком гиганте, исчезнувшем с горизонта, вспомним о метеорологических процессах. Да, кажется, солнца стало намного больше, и этого у нас уже невозможно отнять. Осмелюсь предположить, что именно в солнце, а точнее, в его ярком свете, и заключается существо всего с нами произошедшего. Ведь скрюченные в прошлом фигурки долгое время заключались в душных и темных подвалах, в которых находившийся рядом с тобою воровато-тихий сосед мог заниматься чем угодно, – все равно не видно было ни зги. Теперь же свет, всех осенивший свет, – скорей холодный, скорей электрический, в котором стало пронзительно видно, чем занимается каждый, и если ранее можно было держать назло всему миру фигу в кармане и именно так себя-и-свое оправдывать, то теперь такой номер из-за его полной бессмысленности не удастся. А с другой стороны, тебя уже теснят, теснят, – значит, слишком мало света на всех? – и если ты не выражаешь своим существованием чего-нибудь весомого и значительного, тебя просто снесут на обочину истории как устаревший дорожный знак.

Возникла парадоксальная ситуация: очевидно, никто из являвших ранее мировоззренческий тупик или волевое бездорожье не способен так быстро – за какой-то десяток, пару, тройку, лет! – переродиться в символ ветра, скорости, неиссякаемого стремления. Мы не говорим здесь о тех, кто в свое время мужественно держал фиги в карманах, у них возникли совсем иные, но столь же непреодолимые трудности: фига, разор­вав штанину, вдруг вырвалась на волю, субъект же, точно улитка в панцирь, заполз в свой карман. У Ницше в одном из его размышлений было ухо, – «ухо величиной с человека», а в нашем примере фигура из трех пальцев, и за тем, и другим двигалось еще нечто, до жалос­ти маленькое, убогое и слабое».

Увы, но столь стремительные человеческие метаморфозы так и останутся в разряде фантастического, ибо слишком несопоставимы ситуации, в которых пребывал ныне и ранее, по сути, все тот же советский человек. Нам остается лишь констатировать, что болезнь тотального притворщичества и, что особенно важно, самоотторжения, нравственной мимикрии, достигла своей крайней степени. Очевидно, происхождение этой болезни заключается во внутренней пустоте, обитающей в человеческой оболочке. Причем, я уверен, оболочки прекрасно понимают это, и потому срочно нуждаются в декларировании своих нравственно-морально-духовных доходов перед тем, как им пройти таможенный досмотр на пути в мировую историю.

И здесь мы выходим на финишную, а точнее, стартовую прямую нашего размышления. Несомненно, руки страждущих должны заключать собой нечто весомое, по возможности вечное, чтобы никто – ведь так важно чужое мнение! – не мог сказать тебе, что тебя попросту нет. Когда дети подполов, подвалов, погребов и подземелий вырвались на свет, на их устах уже кипело приваренное или примерзшее к губам: «Вот моя деревня, вот мой дом родной!» И, слава Богу, было, что рукой обводить, ничто невозможно разрушить за несколько десятилетий! И пусть даже слабые, чуть ли не призрачные очертания национального прошлого, которые люди, изголодавшиеся по смыслу и симметрии, готовы были заключить в свои объятия.

Близится разгадка былого парадокса, а точнее, полный его отвод: каждый стал обустраивать свою родину, республику, область, город, район, квартиру, если нет квартиры, квадрометры, на которых стоял, и чтобы ни говорили, кто истинный, а кто – неистинный патриот жилпространства, становилось абсолютно неважным Внутреннее Пространство Человека, ибо новая идея внешнего обустраивания стремительно сменила того приснопамятного колосса на глиняных ногах. На смену непрестанным «зациям» советской страны пришла новая – ее островизация, где каждый начинает свою новую жизнь с того, что окружает частоколом свою территорию. Не будем подробно останавливаться на этом вопросе: здесь пахнет политикой, чужими ошибками, ложью и историческими обидами, здесь пахнет кровью, былой и грядущей, – не дай Бог! Внесем лишь в пространство нашего размышления этот новый старый термин, которым еще не раз будем пользоваться, и для начало вот так: приставьте пальцы одной руки к пальцам другой, и получится остров… Ничего, что пустой, ничего, что символический, зато первородный, который никто у вас уже не отнимет, если не разобьет ваших рук. Но до этого ли, скажите, сейчас чужим рукам, которые, несомненно, заняты чем-то более важным, и мы теперь, кажется, знаем, чем, – стоит ли им тратить свое внимание на обладателей такого ничтожества? Но мы же вглядимся, нет, вперимся в эту дырку от пальцев, которую у нас уже никто не отнимет, ибо впереди нас ждет весьма магическое занятие.

ПОДЛОЖНЫЕ ЛИЧНОСТИ

Если подавляющее большинство населения бывшего Союза, окружив себя заборами – деревянными, металлическими, бетонными, политическими, социальными, этническими, культурологическими, метафизическими, – уже успешно проходит таможенный досмотр истории с новехонькими пас­портами, или, что то же самое, с ласкающим слух и звучащим как пароль на устах: «Вот моя деревня, вот мой дом родной…», то в этой бесконечной веренице новоявленных патриотов-беженцев попадаются очень подозрительные личности, у которых – таможенник, бди! – не все в порядке с документами. Называют их всегда по-разному: от зай­цев-безбилетников-лишенцев до более нейтрального: представителей национальных меньшинств. В данной работе, как и было в самом начале объявлено, мы будем говорить о советских или постсоветских корейцах, численность которых на сегодняшний момент составляет около полумиллиона человек на всей территории СНГ.

Корейцы как срез разноэтнических, но речь пойдет о большем, – разномировоззренческих диаспор очень выразительны в своем стиле и способе существования, в своем менталитете, наконец, в вечном своем молчании, поверхностно объясняе­мом сторонними наблюдателями пресловутой восточной сдержанностью, и в этой их потомственной тишине отчетливо выявляется их личностная и в то же время национальная суть.

Вы когда-нибудь бывали на чужих праздниках? Конечно, бывали, ничего тут особенного: приходишь в дом, ешь, пьешь, улыбаешься, много ешь, много пьешь и много улыбаешься, пьянеешь, закусываешь, еще больше пьянеешь, вдруг веселишься, пьянеешь окончательно, под конец устраиваешь скандал и – торжественно падаешь под стол. Схема чужого праздника выразительна и проста: тот, кто пьет, немедленно становится своим, кто не пьет, остается вечно чужим и несет на своих плечах тяжелый крест всеобщего пьяного презрения.

Осмелюсь предположить, что корейцы в категориях нашего размышления пьют совсем мало, более того: в пьяно-похмельной атмосфере нашего времени – невыносимо трезвы. (Здесь, конечно же, имеется в виду только творческая, созидающая материальные и духовные продукты общества, прослойка диаспоры, ибо только она и может представлять наш главный интерес.) Очевидно, чтобы поскорей попасть в историю, следует немедленно опрокинуть стакан и – ради Бога! – называй себя русским, татарином, молдаванином, таджиком, украинцем, кыргызом, казахом, армянином, гражданином ЮАР, Канады, США, объединенной Германии, можно, гражданином Республики Саха… – мир ждет тебя, мир очень велик! – после спой песню про дом и деревню, и на таможне истории тебя непременно пропустят. Те, кто не смогут выпить сей веселящий напиток, увы, так и останутся по ту сторону барьера…

Я в свое время находился в обоих состояниях, и если с первым все ясно, то, находясь во втором, ощущал невыносимую пустоту, растекавшуюся изнутри по моей, никому не нужной, бессмысленной оболочке, прекрасно понимая, что этот праздник – вечно не твой, и у других, веселившихся на своем-чужом празднике, быть может, происходил тот же самый процесс, разве что концентрация дурманящих газов была различная, что, в сущности, и определяло их стойко последовательный суверенитет. Впрочем, об этом несравнимо более емко и образно было сказано еще в начале века Томасом Стернзом Элиотом, анатомически разложившим существо подложных личностей.

 

Мы полые люди,

Мы чучела, а не люди,

Склоняемся вместе –

Труха в голове.

Бормочем вместе

Тихо и сухо,

Без чувства и сути, –

Как ветер в сухой траве.

(Перевод А. Сергеева)

 

Оставим эмоции и двинемся дальше! Но где же тот свет, что освещает нам нашу дорогу? Те, кто ушли, уже ушли, пусть с подложными документами, пусть с переплавленными оболочками, – измени цвет волос, измени разрез глаз, научись говорить как другие, научись любить то, что любят другие, забудь о том, из чего ты вышел и произрос, забудь обо всем, и наконец, не говори об этом никому. «Как ветер в сухой траве».

Увы, но придется пока оставаться на месте, ибо кто как бы ни двигался, все равно вокруг темно, вокруг сумерки, блуждающие тени, – все заперто, заткнуто, и небо в самом деле бодлеровская крышка, но только не от кипящего адского котла, а от – приблизимся к сегодняшним реалиям! – метафизической морозильной камеры. В конце концов, придется признаться, что Ты – тот, кто ты есть, и он тоже, и тот, и другой – эй, и. о. соотечественников, подождите, не уходите, останьтесь теми, кем вы были! – и если есть, что тебе огораживать, так в самом деле только ту самую дырку от пальцев как самое устойчивое твое приобретение.

За два года работы в газете казахстанских корейцев «Коре», а прошло с тех пор уже много лет, мне доводилось встречаться со многими представителями так называемой творческой и научной интеллигенции. В разговорах с ними я неизменно сталкивался с одним и тем же, – с тем, что нет традиций, связующих с древностью, школы, преемственности ни в искусстве – изобразительном, литературе, музыке, танцах, – ни в науке о советских корейцах, тем не менее упрямо называвшейся в те времена советским корееведением. Грустно, думал я, возвращаясь после таких разговоров домой, – значит, нас на самом деле нет, нет наших проекций на экране человеческой истории, и, в сущности, нет наших теней. Вы только представьте себе: идет человек по земле и не отбрасывает никакой тени, но я-то вижу свою, пытался я себя успокоить, и в буквальном и метафорическим смысле, но снова вспоминал об услышанном, о людях, именующих себя интеллигентами, но если нет ничего, то о какой интеллигенции вообще может идти речь?! – думал я, здесь какой-то обман, и вдруг наступал на свою земную тень, которой быть не должно было, и понимал, что солнце меня тоже обманывает.

ЛИКИ МНЕМОЗИНЫ

Из всех культурологических проявлений национального сознания я останавливаю свой взгляд именно на литературе, ибо – что как не литература выражает собой мнемоническую природу человеческого существования, не скрываясь за формальной логичностью цифр и выкладок, «охранительных» научных терминов, представляющих в большинстве своем голое науко-безобразие, за которым полное отсутствие какой-либо концепции, взгляда, и значит, вечный мировоззренческий испуг, что в совокупности и представляло собой официальную науку о советских корейцах. Вы всегда можете заявить, что данного человека нет в природе, но если он успеет до вашего приговора рассказать вам о том, что он был, и – что самое главное! – как он был, вы уже никогда не сможете так запросто отмахнуться от него, ибо того, что он вам рассказал, порой и представить себе невозможно! Обратимся к литературе современных корейских авторов. Итак, если все-таки признать, что нас нет, то, быть может, память этническая расскажет читателю о том, что когда-то было. И было ли?

Очевидно, нет смысла обсуждать художественные достоинства и недостатки этих произведений [1], ибо широкому читателю они не известны. Задача наша другая: выявить, прояснить для себя вопрос: каковы же лики – не лица! – инородческой памяти?

Мнемоническая природа литературных произведений корейских авторов очевидна и густо замешана на художественном материале, и поэтому ее присутствие выявляется уже по прочтении самих названий повестей и рассказов: от буквального «Я это помню» Геннадия Ни-Ли, «Как называется то место…» Хан Дина, «Вспомним лето и не раз» Лаврентия Сона, «Разве сердце забудет» Владимира Пу до ассоциативного на различных уровнях: «Рыбное место» (брейнреверс) Андрея Хана, «Горсть океана» Владимира Лима, «Век семьи» автора данного размышления.

Изучив вышеупомянутые и неупомянутые произведения, я пришел к выводу, что содержание инородческой памяти на примере корейской диаспоры можно соотнести со следующими пунк­тами:

1. Память – лирическое переживание. Именно за счет ее лирической обращенности вовне автор может позволить себе вывести героя прямо из художественного пространства прошлого в условное, зачастую никак не обозначенное будущее, что – оборотная сторона медали – и растворяет ее, памяти, плоть в воздухе «импрессионистических» эмоций. В результате картина обретает плоскостное существование.

2. Память – это сон, дикий и ужасный, оставляющий в читательском сознании ожог, а само авторское сознание по истечении этого сна представляет собой сознание осколка, балансирующего абсолютно ирреально на краях когда-то произошедшего разлома.

3. Память – попросту! – родной (корейский) язык и все с ним связанное, – традиции, национальная культура, атмосфера, мироощущение, язык практически мертвый, даже теперь – оставим на мгновение литературу! – когда толпы людей продолжают изучать его по командам культурных центров, прев­ратившихся из-за лицемерного декларирования своих программ, зачастую скрывающих чиновничьи шкурные интересы, в отрыжки этнической перестройки.

4. Память – вечная боль, от которой можно избавиться в художественной системе координат или нехудожественным декларированием «лучшей» жизни (самый недостойный для автора выход), или попыткой перестать чувствовать боль совсем. Второй выход однозначен: авторское сознание сводится к точке, некоей гипотетической вершине конуса, – конуса угасающего национального сознания. Назовем этот выход поэзией самоугасания, медленного и мучительного эстетического харакири, предъявляющего к художественной форме произведения определенные требования. Каковы эти требования и каковы перспективы развития художественной формы, подчиненной данной эстетичес­кой задаче, это вопросы отдельной обстоятельной работы.

5. Память – пустота, абсолютная ледяная пустота и в то же время неземная пронзительная тоска автора по этой пус­тоте – по ее холоду. Это пункт должен рассматриваться нами скорей как теоретический, не воплощенный, а только намеченный авторами в рассмотренных мной произведениях. Оставим его пока без комментариев, ибо вернемся к нему как к единственно возможному еще не раз.

Практически во всех перечисленных мною пунктах наблюдается авторская завороженность своей памятью, или объектом, ее вызвавшим, некий мнемонический паралич, – невозможность отвести свой ретроспективный взгляд от того потустороннего места, из которого этот автор произрастает. В самом деле, – воспользуемся названием рассказа Хан Дина – актуален вопрос: как называется то место? Обстоятельство действия для нас здесь очень важно и принципиально: «как», ибо революционное отличие литературы от других художественных форм выражения инородцев заключается в том, что именно она взяла на себя мужество рассказать миру не о том, что нас – авторов и читателей – не было, а о том, как нас не было, тем самым мужественно принимая мировоззренческое небытие как данность.

ПРОИСХОЖДЕНИЕ ПРИЗРАКА

В свете всего вышесказанного очень симптоматичен и знаменателен рассказ Геннадия Ни-Ли «Я это помню». Остановимся на нем подробно и, не искажая общего художественного ландшафта, выявим в нем те моменты, которые отвечают нашей концепции.

Герой рассказа «Я это помню» вспоминает о том, о чем в принципе не способен помнить, а именно: все тот же злосчастный 37-й год, мать героя, еще носившая его в своем чреве, разыскивает тело мужа, как стало ей известно, только что похороненного вместе с другими заключенными в одной общей могиле. Опустим ее переживания, ее мужественную борьбу с препятствиями, – запреты, мучительные переговоры с конвойными, со сторожами кладбища, на котором был захоронен отец ее еще не родившегося ребенка. Когда женщина добирается до этого жуткого и так притягивающего ее места, она начинает – сама! – выкапывать из земли безымянные людские тела, с ужасом и замиранием в сердце, пытаясь угадать в каждом из них черты родного ей человека.

Трудно воочию представить себе то, что совершала эта маленькая хрупкая женщина, но благодаря Автору все происходящее воспринимается без фальши, с соблюдением эстетического вкуса, без чрезмерной антихудожественной чернухи, точно авторская память, ее потустороннее начало, освобождает художественную мысль от любых земных – натуралистических, логических – координат, превращая самого рассказчика в одно по-набоковски бесцельное, голое зрение.

Тело мужа оказывается на самом дне вырытой ею могилы, женщина выбирает его и хоронит уже по христианскому обычаю. Пройдет много-много лет, и однажды – так герой завершает свой рассказ – «вечером я открою дверь, а навстречу мне выйдет старуха и назовет меня именем моего отца. Меня, его сына». Здесь стоит обратить внимание на то, что герой впервые входит в художественное пространство рассказа из внешнего, запредельного бытия и, только получив свое имя, материализуется в земном мире. Этот ономастический знак и становится центром неземной эманации авторской памяти.

На мой взгляд, именно в данном произведении впервые за столь непродолжительное время существования литературы русскоязычной корейской диаспоры показана и доказана ирреальность природы инородческой памяти. Герой Геннадия Ни-Ли помнит те события, участником которых он никогда не был, причем, помнит он не со слов матери или очевидцев, а самостоятельно, самоценно, казалось бы, до абсурдного непреложно. Помнит, как мать ехала на кладбище, как договаривалась с солдатами, ссыпала им с ладоней свои последние деньги, как выкапывала тело отца, словно его, автора и сына, – так пронзительно он помнит. Авторское сознание в рассказе подвижно, пластично, протяженно, герой помнит, как бы со всех точек зрения, – из могильной ямы, сверху, с земли, глядя в черную холодную могилу, полную мертвых тел, еще выше, – с высоты своей матери, замершей над земной-неземной бездной, наконец, с высоты ночного звездного неба, откуда, как выясняется позже, он и спустился на землю. «Апрельские ночи темны и непроглядны. Они глотают человека и, потискав его своими челюстями, выплевывают наружу. И он идет измятый и липкий по черной дороге. Идет и натыкается на ветки, разбросанные там и тут, у него хлюпает под ногами, а вверху съеживаются редкие звезды, похожие на желтые от курева зубы…».

Итак, мы может констатировать приведенное нами выше утверждение. Литература корейских авторов, сиречь тех, кого нет на самом деле, и кто как представители этноса не имеют даже своей культурологической тени, рассказала нам не о том, как мы были, а о том, как нас все-таки не было.

Таким образом, если нас нет, если мы все являемся призраками вечного прошлого, то литература мировоззренческих инородцев пыталась и пытается установить происхождение этого приз­рака. Из всех перечисленных нами ликов памяти – Боль, Страдание, Сон, Ожог, Корейский язык, Пустота – ни один из них не убеждает нас в том, что мы произошли из чего-то реального и осязаемого, а говорить о столь драгоценной сегодня почве и земле вообще не приходится. С другой стороны, в этом и не может быть ничего аномального и даже, говоря на эмоциональном уровне, возмутительного: призрак и должен происходить из призрака, последний в свою очередь из такого же, бесплотного, но все-все видящего, – вот оно, вечное над ним проклятие! – и получается цепь вложенных друг в друга, словно матрешек, призраков. Опять же эти приз­раки разнолики и символичны: это может быть и могильная яма, – полутени жизни и смерти, и ночное небо со звездами, напоминающими зубы дьявола, это и вечный испуг сознания, как в рассказе Лаврентия Сона «Вспомним лето и не раз», когда после неожиданной побудки толпа корейских переселенцев в еще длившемся сне уже бежала, не зная куда, но твердо зная, что им всегда нужно куда-то и от кого-либо убегать. Это, в сущности, абстрактные категории, если говорить о нашем происхождении: все на уровне прикосновений, полунамеков, психологических пунктиров, петитов, это полное соответствие нашим коротким, – всегда готовым исчезнуть, одно-, двух-, трехзначным именам, как бы не случайно случайным: затеряется где-нибудь одна маленькая буковка, и – получится какие-нибудь «о», «и», «а», «у», – одни вздохи и выдохи, всхлипы и стоны, шепоты и крики… Разве могут, скажите, существовать в природе такие имена, а значит, и люди, им соответствующие, – не люди, а знаки, которые всегда легко вычеркивались из всевозможных совсписков, – армия, служба, образование – из-за непреодолимой преграды зловещей пятой графы? И никогда не стоит забывать, что все это в свое время с неподъемной тяжестью упало на плечи людей старшего поколения.

ЧЕЛОВЕК-КАПСУЛА

Говоря о тотальной суверенизации или островизации общества, мы никак не можем пройти мимо главного и сущностного явления нашего сегодняшнего существования – островизации личнос­ти. И дело здесь совсем не в этнических границах, а, как мы уже говорили ранее, в мировоззренческих (понятие мировоззренческой диаспоры емко, символично, и в то же время конкретно, актуально именно сегодня), когда мы ежедневно видим, как по улицам ходят, бродят, ездят на машинах человеко-государства со своей индивидуальной конституцией, сводом законов, судом чести, армией рук и ног, дипломатией губ, глаз и бровей, скрытой от всех моралью, внутренними диссидентами, – укорами совести, вспышками одинокого сознания. Что им до общепринятых го-су-дар-ствен-ных ценностей? Это что-то очень общее, произносится и осмысливается через дефис, – никем до конца не осознанное, да и не обреченное, если уж до конца говорить, на осознание, и потому все общественное проходит мимо субъекта, – все на ветер, в сквозняк, в пыль, в повседневное и вечное небытие. Как здесь не вспомнить великого Дилана Томаса, поэтически сформулировавшего в XX-ом веке идею маргинального сознания: «За островом, что сжат берегами костей и мелководьем плоти, земля без конца!».

Если повсеместно существуют человеко-государства, воюющие друг с другом в бесконечных очередях за хлебом и счастьем, – на трибунах глашатаев, в коридорах власти и коммунальных квартир, никак не желающие слушать друг друга, то существуют еще более глубокие инородцы, разительно отличающиеся от первых степенью самоотторжения и замкнутости, неизлечимо завороженные собой. Их даже и государствами с присущим им дипломатией, внешней политикой, контактами с другими суверенными телами, невозможно назвать, ибо это люди-капсулы, запущенные, как сказал однажды Иосиф Бродский, неизвестно куда. Внесем некоторую поправку – в контексте нашего размышления – в высказывание Поэта: это капсулы, запущенные известно куда, – в тесное соседство таких же наглухо запаянных капсул, которым необходимо только одно: непоколебимый вечный покой. И вновь вспомним Дилана Томаса:

 

Ловит со шпиля слух,

Дубасят руки в дверь,

Видит с башни глаз,

Пальцы к замку спешат,

Им отпереть или так

И жить, пока не умру,

В белых стенах незрим,

Чуждым глазам?

(Перевод М. Кореневой)

 

Не это ли тот самый роковой вопрос, неизбывно мучающий мировоззренческого инородца или человека-капсулу, у которого только и был, что его вечный испуг, вечным эхом гулявший в лабиринтах его наглухо запаянной оболочки, его больная память, которая только и может, что сама себя стыдиться, – память о пустоте, о том, как его не было и нет? Возможно ли здесь говорить о какой-то будущности этого пленившего самого себя Духа, если не решен глобальный вопрос: им отпереть или так и жить, пока не умру?

                                                       

ВОЗРОЖДЕНИЕ ДУХА

Продолжая наше размышление, разделим все литературное население бывшего Союза на две неравные группы. Первую являет собой литератор острова, или некоей вполне осязаемой территории, емко охватывающий собой всех -фобов, -филов, западников, почвенников, про- и анти-, ортодоксов, авангардистов, – всех, кто чутко чувствует под ногами почву, или – что, в принципе, то же самое! – над головою потолок. Литератор этот – разноэтнический и всегда тот, кому есть на что опереться и оглядеться. А оглядеться в самом деле есть на что! Позади каждого из них стоит тень его великого предшественника, к примеру, великая тень Федора Михайловича Достоевского, одетая в безразмерную гоголевскую шинель. Сочинитель сей то и дело оглядывается на эту грозную тень, снизу вверх, и мнет свой дух, тайно мучаясь от собственного несоответствия, прячет его, сжимает, ощущая спиной горизонтальное, нет, диагональное телепатическое напряжение, а духу душно и тесно в границах костей и плоти, в границах человеческой оболочки. С другой стороны, постоянное вертикальное напряжение, – почва, та самая родная почва, буквально давит ему на ноги, ноги дрожат, сгибаются в коленках, тело качается, вот-вот упадет. В сущности, жалкое зрелище!

Этот литератор первой группы буквально попадает в пятый угол, который ему мило устраивают его великие и не очень великие родственники-предшественники, и он, бедный, вечно помнит о них, спать спокойно не может, вдруг заснет, и во сне кричит, вздрагивает, бьет кулаком себя в грудь, выкрикивая что-нибудь вроде: Кто виноват и что же мне делать?! Духу его мешают пафос, патетика, почва, как бы это кощунственно ни звучало, патриотизм, Родина-Мать, и вечная, чуть ли не мистическая Угроза, образ врага, – культурного, национального, конфессионального, любого! – который может у него эту самую почву отнять. Он вечно не свой, сам от себя не свободен, – он фатально экстравертен, в каких бы литературных лагерях ни состоял, он обращен всегда к внешнему, – Родине или литературе XIX века – он ничего не оставляет для себя. Отсюда его мучительная рефлексия, он стыдится самого себя, в часы мрачного одиночества он знать себя не желает и вечно справляет поминки по себе же, а потом поминки по поминкам, и так до бесконечности, дурной, вспомним другого петербургского классика бесконечности, он, в сущности, как литератор не имеет никакого будущего, он, наконец, совсем не литератор, он трибун, гражданин, депутат, представитель литературного поселкового совета. Если поставить перед ним вопрос, на котором мы остановили свое внимание выше: им отпереть или так и жить, пока не умру? – то здесь все давно уже есть и в то же время нет уже ничего, – ни достоинства Духа, ни его мужества, ни выбора Сизифа, ни тем более кьеркегоровского «либо – либо», здесь только одно: отпереть, конечно, отпереть! Да что там говорить? Все давно уже отперто, более того, разверзнуто, обращено навстречу ветру, какому угодно, – западному, восточному, южному, северному, теплому, холодному, пыльному и колючему, – здесь, собственно, и неизвестно уже, кому отпирать! Да и какая разница? В доме – один безумный сквозняк…

Вторая категория. Литератор Пустоты. Исходные условия такие же. Представьте себе, лежит на поверхности бытия запаянная капсула. Лежит себе, лежит, никого не трогает, за ней тоже стоит великая тень мировой литературы. В отличии от первого литератор пустоты не мучает свой дух и по ночам не вздрагивает, не снятся ему визиты великих предшественников, которых по ошибке, читай во сне, он путает с собой, по утрам объявляя себя очередным пророком, гением, он просто-напросто находится в состоянии непоколебимого покоя, ибо знает и знал всегда, что все стоящее позади него, – мировая культура, Родина, пафос национального возрождения и так далее – все это обращено не к нему.

При всей этой печальной данности что-то откладывается и в его сознании, – какие-то тени, тени теней, сквозь щели и поры, казалось бы, наглухо запаянной оболочки проникают в него мировые излучения, нарушая его покой. Но это всего лишь случайный процент, несовершенство истории, недобросовестно запаявшей поверхность его сознания. Дух его по-прежнему первороден и самодостаточен, ибо – обращен в никуда, в ту самую бесконечную пустоту, которая, увы, или к счастью, никогда не кончается. Помните? Детский волчок, на диске спираль, ее вечное свертывание в точку, в которой эта геометрическая кривая никак не может исчезнуть. Глядишь на нее, и – невозможно оторвать глаза от этого завораживающего зрелища. Это и есть движение инородческого сознания, его завороженность на пустоте, или на точке, это и есть его бесконечная протяженность.

А вот и другой пример, уже приближенный к человеческим реалиям. Корейские крестьяне средних веков в своей неизбывной приниженности перед небесными силами, природными невзгодами, молили небо о своих урожаях и для этого мастерили соломенных кукол в вотивных позах, а после раскидывали их по земле. Куклы эти назывались чхоен [2]. Модель данной ситуации знаменательна и символична. Я глубоко убежден, что самое великое произведение искусства, которое когда-либо создавали люди за всю историю своего существования, в нашем случае, корейские крестьяне, могла бы являть собой именно эта кукла чхоен, – у других народов она называлась бы по-другому, – кукла, лежавшая под огромным и равнодушным небом, если бы эти примитивные художники не просили бы посредством нее милостей от неба. Это бесконечное их ожидание, унизительная зависимость от необозримого и непостижимого, что существовало и существует в истории и культуре всех народов мира, в сущности, и приземляло свершившийся было акт искусства, превращая все в заунывный процесс прошения, требования, декларирования, гневного общественного обращения, – всего, в чем пребывало и пребывает ныне постсоветское общество. Как результат, искусство исчезало, также неожиданно, как и появлялось. И пред глазами представал тоскливый пейзаж: согбенный крестьянин, какие-то кучки соломы на земле. Дождь, снег, солнце, тучи, – так распоряжалось Небо. А после: вздохи смирения, скупая крестьянская рефлексия, плуг, мотыга, почва… Та самая почва, что и превращала чхоен в нелепое соломенное безобразие!

ВОЗРОЖДЕНИЕ ДУХА

Говоря о мировоззренческом возрождении любого народа, мы всегда забываем об истинной будущности человечес­кого Духа, о линиях его продолжения, о его воздушных путях. Что в таком случае можно сказать о людях, ставших заложниками своей родины, своего острова, своей вечно глубокой, вечно платоновской пещеры, по призрачным теням которой они тосковали так много лет? Вместо того, чтобы нести в себе тоску по запредельному свету, эти пленники, кое-как выбравшись к выходу из своего мировоззренческого небытия, вдруг заткнули его, заслонили очередным каменным островом, вновь погружая себя в непроглядный мрак. Быть может, никто из них и не способен в настоящее время существовать по-иному, ведь если островизация сознания приводит к некоему реально существующему явлению, общественному событию, историческому факту, то – как же должен быть могуч человеческий Дух, чтобы отвести такое сознание обратно в пустоту!

Но если говорить о художническом, или – еще шире – о творческом сознании человека как единственно возможном в контексте всего земного существования, – магнетически притянутом к точке, пустоте, к тому, чего нет и не было, то не возродится ли в таком случае Дух, признаваясь наконец себе в том, что ничего не было, нет и – не будет никогда? Какие простые и, казалось бы, бессмысленные слова, но от них почему-то становится несоизмеримо легче и светлее, ибо в этом вдруг высвободившемся из любых темниц – территориальных, этнических, мировоззренческих – космосе Духа исчезает любая заданность и направленность, исчезает влияние любых сил притяжения. Зрение меркнет, перерождаясь в новое зрение, руки без рук чисты, душа бездушного призрака стремительно разрастается в своих размерах, а Память становится равнопротяженной как в ту, так и в другую сторону. Какую ту? Какую другую? Память перестает быть памятью, становясь прошлым, настоящим и будущим, или истинным содержанием человеческого Духа. И именно в этот момент останавливается в сознании движение той безумной спирали, того магического волчка, притягивающего в своем вращении каждого из нас к центру пустоты, небытия, к тупику как единственно возможному выходу. И именно в этот момент вытягиваются все кривые, замкнутые и даже точки инородческого сознания в одну бесконечную линию, и остается одно великое и вечное движение Духа, который будет творить в своей равнопротяженности себе подобных, – некие чхоен, некие модели несуществующего, но все равно – да, все равно будущего мира.

Когда средневековый корейский крестьянин мастерил своих соломенных кукол, то ему оставалось сделать малое, – так видится мне, его далекому потомку, потерявшему свою тень и почву под ногами, которую он в свое время так старательно обрабатывал, – оставалось лишь отвести свой взгляд от пасмурного неба, от своего всегда фальшивого божества, в которого он так безумно верил, от равнодушного и так часто обманывавшего его мира и перестать просить, пребывая в вечном унижении, перестать просить раз и навсегда, а пос­ле двинуться дальше, – мимо того, чего на самом деле не было, нет, и не будет, ибо в этом и заключается право и выбор истинно сильного.

ЛИТЕРАТУРА

1. Рассматриваемые произведения были опубликованы в газете «Коре» за 1991–92 гг. и в сборниках «Страницы лунного календаря» (М. Сов-пис. 1990) и «Горсть океана» (А-Ата, Сонг-синема, 1992).

2. Чхоен – в корейской мифологии персонаж (сын Дракона Восточного моря), чье изображение использовалось для изгнания злых духов.

1552 раз

показано

0

комментарий

Подпишитесь на наш Telegram канал

узнавайте все интересующие вас новости первыми

МЫСЛЬ №2

20 Февраля, 2024

Скачать (PDF)

Редактор блогы

Сагимбеков Асыл Уланович

Блог главного редактора журнала «Мысль»