• Общество
  • 29 Декабря, 2020

П А Р О Л Ь

(Литература как реанимация)

Александр КАН,
писатель

ГОЛЕМ КОРЕ САРАМ

 Слава Богу, среди советских и постсоветских корейцев, всегда славившихся своим прагматизмом, житейской сноровкой, долготерпением, способностью к выживанию, странным образом, и воп­реки всем национальным свойствам и качествам, образовалась за время их существования в российской империи целая группа писателей, – то есть людей, занимавшихся совсем непрактичным делом! – сменявших друг друга поколение за поколением, которые своим примером, жизнью, текстами, своими достижениями, ошибками и провалами показывают сегодня нам, чему можно у них поучиться, а чему – никак нет. Итак, для того чтобы ответить на поставленный нами вопрос, что станет с автором, если он кардинально изменит своего героя, рассмотрим их опыт со всем возможным тщанием. 

И с чего мы начнем? Очевидно, с моего опыта общения с писателями старшего поколения, благо, я более чем обстоятельно, охватывая весь исторический период, занимался литературным творчеством коре сарам, а также часто со многими из них встречался, разговаривал, пытался их понять, просто наблюдал за ними, анализировал их жизнь и судьбу, делал выводы, даже написал, в конце концов, книгу под названием «Книга Белого Дня: литература корейцев СНГ в поисках утраченной идентичности»* (2008 г.). И поскольку некоторые писатели действительно пошли по пути, скажем так, расового, биологического изменения своего героя, то, говоря о них, корректней всего придумать собирательный образ, чтобы попросту никому не обидно было. Иными словами, введем в пространство нашего размышления некоего символического писателя, вобравшего в себя качества разных писателей советского и постсоветского периода, которому остается подобрать подходящее имя. Но и здесь не может быть особых промедлений. Ибо: измени героя и все будет о кей! – гулко кричит мне редактор-искуситель из прошлого. Действительно, так и назовем его: писатель Окей. Или – чтобы было созвучно нашим корейским именам! – просто Ок. Да, пусть это будет писатель Ок.

Итак, жил-был писатель Ок, который получил известность в СССР свои­ми рассказами о жизни корейских переселенцев на Дальнем Востоке. А именно, новая этническая тема, прос­тые и вечные чувства героев, ясная логика их поступков, прозрачная система человеческих ценностей, в неизменном противостоянии Добра и Зла, тяжелый труд, стоицизм, мужество жить под небом своей изгнаннической судьбы, величие и красота дальневосточной природы, среди которой они обитали, собственно жизнь на краю земли, то есть на краю империи, – все это выгодно отличало произведения писателя Ок, не сталкивавшего своих героев с советским режимом, свежестью, чистотой и искренностью, которые подкупали любого читателя, независимо от его нацио­нальности. 

Затем писатель Ок, движимый своим упругим талантом и гордыней, почувствовал узость того диаспорного мира, который он описывал, где все его произведения можно было рассматривать как этнографические, и взялся описывать русские реалии и русских героев, благо, существовавшая тогда парадигма «дружбы народов» этому совсем не препятствовала. Вдобавок, советские спецслужбы, могучий КГБ немедленно поддерживал любой подобный проект, сиречь, талантливого нацписателя, демонстрируя всему миру, через разноязычные переводы, его талант: вот, мол, смотрите, как хорошо живется инородцам в Союзе, они даже пишут у нас как сам граф Толстой!  И Ок, ничтоже сумняшеся, погружался все дальше в русские реалии, задаваясь уже извечными вопросами о русской истории и судьбе, правда, отписываясь от них – вопросы ведь не простые, а ответы нутряные, иррациональные! – все теми же общими размышлениями о русской душе, об особом пути, о богоизбранности русс­кого народа. А умные едкие критики тихо подсмеивались над инородцем, не принимая всерьез его экзерсисы, и списывали наивный пафос писателя на очередной маразм советской многонациональной литературы.

Потом грянула Перестройка, открылись границы, и писатель Ок по приглашению литературоведов поехал в Корею, и, оказавшись в провинции, откуда происходил его род, как сам любил часто рассказывать, упал на землю и зарыдал, оказавшись наконец на груди родной матушки-земли. Но после всех славословий, приемов и праздников в его честь, надо было возвращаться в Россию, а там было холодно, голодно и пустотно, вдобавок все советские гуманистические парадигмы как-то быстро сменились антигуманной одной: каждому – свое, причем этнически свое, и никаким инородцам в России не место.

Тогда писатель Ок поехал в Казахстан, поскольку был родом оттуда, из окрестностей вышеупомянутого нами Уштобе, приехав, он тут же торжественно заявил всей местной общественности, что он казахстанец, почти казах, что он вернулся наконец на родину, о которой он помнил всю свою жизнь. Казахи и местные корейцы, конечно, гостеприимно его приняли, поселили, благоустроили, наделили хорошей работой. Писатель Ок переводил национальных писателей, и те в свою очередь в вознаграждениях совсем не скупились, а в перерывах, с высот своих, гуру, обращался к местным корейцам, воспитывал их и поучал, посылая им слова назидания об исторической памяти, корнях и истоках.

Но прошло пять лет, и писатель Ок, вероятно, исчерпав весь ресурс своих заработков, вернулся в Россию. И в очередном юбилейном фильме о российс­ких корейцах опять боготворил великую страну, чуть ли не стучал кулаком себе в грудь, говоря, что он россиянин, почти русский, и не мыслит иной жизни за ее пределами.

На этом, заканчивая рассказ о писателе Ок, так лихо менявшем кожу своим героям, и пытавшемся вернуться аж… на целых три своих родины, зададимся логичным вопросом: что же это все-таки такое? Нравственная мимикрия? Душевная и духовная опустошенность инородца, безвозвратно утратившего свою идентичность? И, стало быть, опыты писателя-таксидермиста, начиняющего своих героев-чучел, а потом и себя, в зависимости от конъюнктуры, той или иной идеологической начинкой? Или попросту: танцы выживающего всегда и везде оборотня, с неизменным отчаянным челобитьем, где лоб как одна мозоль?

Чтобы ответить на эти вопросы, введем в пространство нашего размышления понятие национального голема, как бы странно это по началу не звучало. Голем, как известно, это искусственный человек, служащий хозяину. И поскольку он пуст, без души, он служит зачастую тем или иным негативным силам. Таким образом, мы повседневно наблюдаем окрест себя самых разных национальных големов – мздоимства, лицемерия, лени и пьянства, пустословия, предательства, воровства и прочих пороков.  В случае с Коре Сарам мы вполне можем говорить о големе выживания. Что не есть, конечно, всегда негативная сила, ведь многие советские и постсоветские корейцы тем и славны, что достойно, одним трудом, выживали в самых разных условиях. Но если говорить о творчестве, об искусстве, то именно здесь голем выживания имеет самый низкий – нижайший! – смысл. Ибо творчество тогда и существует, пока живет Душа. А Душа живет, пока живет творчество. Но о какой душе и соответственно творчестве мы можем говорить в случае писателя Ок, всегда любившего размышлять о высоком предназначении человека, чьи слова на проверку ничего не стоят, кроме как средством выживания, в его постоянных превращениях то в русского, то в казаха, то в корейца, то вообще, черт знает в кого, лишь бы приютили, накормили и похвалили? Тут впору вспомнить о лучших представителях любой национальной, той же русской, казахской, корейской литературы, которым всегда была важна правда, великая правда сердца, ради которой они были готовы жизнь положить, и плевать им было на всякое физическое выживание!

Конечно, мы здесь не беремся этот человеческий, а точнее, големический тип судить, ибо не судьи, ибо понятно: жизнь тяжела, сложна, непредсказуема, порой невыносима. Мы можем просто констатировать на данном примере это уникальное явление художника вне Души, – и вообще, не абсурд ли это? – когда, казалось бы, душой-то он и должен работать. И тут же, благодаря ему, такому примеру, переходя уже на иной уровень философского осмысления, поднимем этот вопрос над всякой личностной конкретикой, уже вне всяких этнических границ, и, глядя на современное творчество, на умственные движения нынешних авторов, вновь, с безумным упорством, воскликнем, так где же во всем этом Душа?

 ДУША

 Точно такой же вопрос я задал после просмотра фильма одного моего мос­ковского приятеля. Следом раздался гомерический хохот, и все присутствовавшие, как по команде, направили на меня свои указующие персты, видя во мне, очевидно, юродивого, полоумного, идиота, в общем, полного гада. После чего я понял, что произносить в наше время слово «Душа» равнозначно тому, как если бы ты… оказался случайно на бое без правил, и, насмотревшись этого кровавого зрелища, возопил бы с наивностью неофита на весь зал, пока тебя не вывели под руки: о, где же в этом всем душа? «Какая здесь может быть душа? Ты, что, с ума сошел?» – воскликнул мне в ответ знакомый режиссер и снисходительно похлопал меня по плечу, в точности так же, как тот приснопамятный редактор, советовавший мне поскорей покончить с моим героем.

Действительно, нет никакой Души, а есть жизнь как бои без правил! И есть мускулы наработанных приемов, жесты просчитанных аллюзий, мимика остроумных ассоциаций и коннотаций, есть ремесло и дизайн, есть философия максимального отторжения, – вооружись всем этим, как и многим другим, и хохочи, издевайся над окружающим миром, над всей этой постсоветской неуклюжей реальностью, благо, есть над чем хохотать, добавь в свой хохот глубокомысленности, карманной и невнятной метафизики, и вот тебе готовый культурный продукт, который всегда будут покупать, ведь все хотят смеяться, это всегда выигрышная позиция.

Или еще вариант: расправь плечи и стань хоругвеносцем, вскочи на коня, окинь дланью бескрайние просторы, и – фас! – гони инородцев и прочие меньшинства, благо, их в России как грязи, гони, улюлюкай, кромсай и круши… в своих замыслах, конечно, и тебя тоже весьма охотно будут покупать.  В общем, – да вы сами все знаете! – следует быть выпуклым, напористым, агрессивным, и во всех этих порывах, сарказмах, миазмах, фаллических формах и хохотах не может быть места Душе, которая по определению есть такая тихая, тонкая, нежная, почти неуловимая субстанция.

А сейчас я позволю себе вспомнить фильм, один из лучших у Фрэнсиса Форда Копполы, под названием «Разговор» (1974). Это история о специалисте по подслушиванию разговоров, а точнее, притча о мире людей, которые только и делают, что подслушивают друг друга. Не буду вдаваться в подробности сюжета, ибо рассказываю об этой картине только ради одной сцены. Гарри Коул, так зовут героя, в блистательном исполнении Джина Хэкмена, получает очередной заказ подслушать и записать разговор любовников, что он и делает. Во время одного из сеансов он становится свидетелем гибели человека, причем, как выясняется позже, его же заказчика.  Герой ошарашен, ошеломлен, он чувствует свою вину в произошедшем. Тогда он пытается выяснить, что же произошло на самом деле, но получает звонок, в котором его настоятельно просят прекратить дальнейшее расследование. И напоследок предупреждают, что за ним следят, что вся его квартира набита подслушивающими устройствами. В финальной сцене Гарри обдирает стены своей квартиры, разрушает ее, что называется, в хлам, и так и не найдя никаких прослушек, тихо сходит с ума.

Теперь рассмотрим эту финальную сцену в нашем контексте, привнося в нее свою символическую глубину и опять же необходимые сюрреалистические тона и оттенки. Писатель, тем более современный, есть также никто иной как специалист по прослушиванию. Он записывает людские разговоры, художественно оформляет их, наделяя, к примеру, едкой иронией, затем продает. И опять записывает, и опять продает… Однажды он получает звонок, в котором некто советует прекратить ему проклятую работу, прекратить навсегда и задуматься наконец о душе. О душе? Да, ведь Душа – вот неожиданная мысль! – есть тоже прослушка, но уже для Бога. Тогда, пораженный этой мыслью, писатель в поисках своей души, о которой он, оказывается, никогда всерьез и не думал, обдирает до ниток свою реальность, разрушает ее в хлам, и конечно, ничего в ней не находит. После чего, в точности, как Гарри Коул, сходит с ума. В общем, – ни души тебе, ни Бога, ни доверительного разговора с ними! Или полный конец света в пределах одной человеческой личности. О, где же моя Душа? – угасая, в отчаянии, думает он. – Неужели я так измывался над ней, что она меня покинула?

  ПОДЛИННЫЙ СМЫСЛ АВТОРА

 Теперь вернемся к рассказу «Век Семьи», с которого мы и начали данное размышление. Сегодня, спустя почти 30 лет после его написания, я все отчетливей понимаю, что написал Притчу О Расколотом Человеке. Все герои моего рассказа были богооставлены, потеряны, духовно разъяты, разъединены. Мать, после ухода отца, безвозвратно тонет в своем потустороннем. Шин, наблюдая с тревогой внутреннюю драму матери, не в силах что-либо изменить: «ему все казалось по-боксерски, что кто-то невидимый, разрушавший их семью, отправил его в нокаут». Сестра, приехавшая к ним на помощь, так и не нашедшая счастья в своей семейной жизни, после многих хозяйских хлопот по дому, понимает, что все это бессмысленно, ибо для кого эта забота, если родных дома нет, а только их безмолвные тела? Наконец, Голованов, мечтаюший, как и Шин, о настоящей семье, вынужден, ради прокорма, продавать свое боксерское умение, то есть, разбивать и кромсать назначенных ему противников. Таким образом, все герои неизбывно тоскуют по утраченной Душе, не понимая, для чего им длить такое полое, а значит, подлое, существование? В один из своих ночных приходов, садясь, как обычно, у Шиновской двери, Голованов говорит ему в замочную скважину удивительные слова:

«А еще, друг, я должен тебе сказать, что все люди безнадежно глупы, и ты тоже, Шин, к сожалению... Эти люди во всем миpе вечно ставят глазки в своих двеpях совсем не в ту стоpону. Вот сейчас я стоял и ждал, когда ты к двеpи подойдешь, и мне так хотелось на тебя посмотpеть, соскучился, ан нет – ни чеpта не видно. Тьфу, Шин, одно безобpазие! Это, Шин, понимаешь, как если бы я тебе в глаза посмотpел и ничего в них не увидел. Ты же пpекpасно понимаешь, там нет ничего. Там только то, откуда я каждый вечеp пpихожу. И все они занимаются только этим, даже если это по-другому называется!»

Таким образом, Голованов своим нео­жиданным откровением устанавливает для друга вектор, направление, где следует искать истину, а именно, в доме, внутри и в себе, рядом со своими родными. А после, в следующей беседе, он говорит Шину ключевые слова, подразумевая, что пока друзья не видятся, все необратимо меняется: пронизывается пустотой, распадается, и дорогое, любимое «Ты» – здесь в точности по Мартину Буберу! – превращается в чуждое «Он», «Оно», или даже «Они». И потому он предлагает следующее:

 «Шин, – опять потянуло сквозь замочную скважину. – Нам надо придумать с тобой паpоль. И деpжать его под великим секpетом. Как в детстве. А пpопуск, голос, всяческие двеpные глазки, – pазмышлял Голованов, – все это очень легко подделать. Я и сейчас не знаю, ты ли это на самом деле. Нет, конечно, это ты, твой голос, но вдpуг ты – это тоже они?»

Конечно, совет Голованова остался не услышанным, герои мои были словно заворожены происходившим распадом, и вообще, тогда у меня как у автора, были другие задачи: я хотел написать трагедию. Но сегодня, спустя 30 лет, эти слова должны восприниматься нами как единственно верные, – сегодня, когда мы все, уже и вовсю живем в том самом веке Пустоты, которая, рядясь в яркие, кричащие, манящие одежды, правит миром.

И сейчас это тихое Головановское предложение о пароле возвращается к нам, с одной стороны, пронзительным криком о помощи, а с другой – непреложным требованием, категорическим императивом о том, что Слово, а тем более Литература должна взяться – вы слышите? – за реанимацию омертвевшего от пустоты человека. И для этого стать паролем, «как в детстве», когда мы все были светлы и чисты, или тем самым  сокровенным словом, через которое человек начнет движение навстречу себе, своей душе, своему внутреннему человеку, пусть не сразу, мучительно, но шаг за шагом, – движение по обретению друг друга и Себя, как это могло бы случиться с Шином и Головановым, по замыслу моему, половинками духовного целого, – итак, начнет движение сущностное и мощное, в котором взыскующий человек, преодолеет в себе голема, и однажды обретет свободу, «свои ветры и серебристые реки», и, обретая это, осознает и ощутит, в конце концов, всю полноту своего бесценного богоугодного существования.

А сама Литература тогда, выполнив свою задачу, скромно, как добрая волшебница, отступит в сторону, и там, в своей метафизической стороне, станет для будущих литераторов знаком, символом, вектором, указующим им подлинный смысл автора, существо которого так точно и емко, со всем сизифовым знанием дела, выразил великий Иосиф Бродский (из стих. «Похороны Бобо»):

 Идет четверг. Я верю в пустоту.

В ней, как в Аду, но более херово.

И новый Дант склоняется к листу

И на пустое место ставит слово.

 21.07.11 – 06.06.20

 (Окончание).

4107 раз

показано

1

комментарий

Подпишитесь на наш Telegram канал

узнавайте все интересующие вас новости первыми