• Исторические страницы
  • 30 Ноября, 2020

П А Р О Л Ь

(Литература как Реанимация)

Александр КАН,
писатель

Как известно, – да здравствует повседневность! – мы живем среди людей и вещей, которые однажды самым неожиданным образом подвигают нас на творческие исследования и даже открытия. Позвольте я расскажу вам о своем соседе, Толе Мизине, умном, ироничном и талантливом человеке, оставшемся в 90-е – а речь сейчас о них и пойдет! – без работы, как и многие советские люди в те безобразные, в смысле «без образа», времена.

ВЕК ПУСТОТЫ

Поскольку предприятие, на котором он прослужил много лет, развалилось, Мизин вынужден был проводить все время дома, и очень часто – на лестничной площадке, где он, заядлый курильщик, подолгу и помногу курил. Я в те времена был тоже инженером, правда, начинающим, молодым, и развал завода, куда я попал после окончания института по распределению, не производил на меня, как на Анатолия, столь тягостного впечатления: я искал, что называется, себя, свое призвание, совершенно неудовлетворенный рутинной инженерской работой, и уже втайне писал – эссе, рассказы и стихи. Во-вторых, я тоже был тогда отчаянным курильщиком, и потому на лестничной площадке, как в тамбуре поезда, мчавшегося в нашем случае в никуда, мы часто проводили с Анатолием время вместе: обсуждали события, происходившие окрест нас, то есть развал Союза, беспомощность и инфантильность политических лидеров, царившие в стране хаос, криминал, всеобщую мерзость запустения, – вздрагивали, сжимая кулаки, если стояла ночь, от душераздирающих пьяных криков, доносившихся красноречивым фоном для наших разговоров прямо со двора.
А вообще курить я любил в одиночестве, чтобы подумать, так сказать, о своем житии-бытии, о надвигавшемся на меня, как асфальтовый каток, распаде семьи, о вечных претензиях жены «что же ты все сидишь и пишешь? пошел бы деньги зарабатывать!», о неумолимом и непредсказуемом времени, и о полной, как мне тогда казалось, бесполезности своей жизни. И еще о том, как много во мне было духовных, интеллектуальных сил, которым я никак не мог найти приложения. Поэтому, чтобы побыть в одиночестве, задумчиво выдыхая в пустоту сизые кольца табачного дыма, а затем заворожено созерцать их, словно это были исчезающие формы моих отчаянных мыслей, я часто заглядывал в дверной глазок. И если там стоял Толя, я ждал, когда он уйдет, а потом выходил и курил, но недремлющий сосед, заслышав меня, – а может, он тоже подглядывал и подслушивал? Вот дурдом-то! – тут же с радостью ко мне присоединялся, словно только и ждал моего появления, чтобы возобновить однажды прерванный разговор. Кривясь и виновато улыбаясь, я отвечал ему что-то невпопад, с трудом включаясь в разговор, говорил что-то в свою очередь, и чувствовал себя весьма неловко, ведь я же избегал его, а теперь, по подлому, должен был делать участливый вид внимающего собеседника. В конце концов, я уже выжидал, заглядывая в дверной глазок, когда сосед покинет площадку, затем тихо выходил, быстро, нервно, безо всякого удовольствия, курил, чтобы вновь не оказаться застигнутым им врасплох.
В результате таких истерических вылазок, или своеобразной игры под названием «выкурить сигарету без соседа», я написал рассказ «Век Семьи»* (год написания 1992-й), в котором передал, как видел, то странное смутное время, и свою, по сути, бездомную – хоть внутри дома, хоть и вовне, – жизнь. А именно, у меня был герой по имени Шин, который жил с матерью, всем своим существом обитавшей в прошлом, при этом она разговаривала вслух с различными неодушевленными предметами, и зачастую не замечала при встречах, в коридоре ли, в комнатах, своего сына. Что, конечно, не могло его не тревожить. У Шина был друг Голованов, сосед по лестничной площадке, с которым он вместе профессионально занимался боксом. Во время очередного боя Шин получил серьезную травму, а после осмотра врачи констатировали у него инвалидность, он прекратил участвовать в соревнованиях, и, получая какое-то денежное вспомоществование от спорткомитета, однажды заперся в своей квартире, казалось бы, навсегда. Заперся, чтобы больше не иметь никаких отношений с внешним миром, изувечившим его, а также изувечивавшим многих других людей, о чем исправно сообщал ему приятель Голованов.
А сообщал ему об этом Голованов, потому как после окончания спортивной карьеры, чтобы как-то прокормить свою молодую семью, он подался в бандиты, отчего, конечно, страдал и мучился, и, возвращаясь по ночам со своих заданий, прямиком шел к Шиновской двери, доставал специально припрятанный для этого табурет, садился возле двери и жалобно исповедовался ему, как священнику, горячо шепча в замочную скважину, о своем несчастном уделе. А Шин терпеливо слушал его, сочувствовал и вздыхал… И так я изображал те тяжелые и мутные, как болотная вода, 90-е: сосед Толя Мизин, превратился в Голованова, а я, понятно, в Шина, наделяя его всеми своими страхами, сомнениями, тревогами по поводу туманного будущего. Потом Голованов опять уходил в ночь, или все-таки как-то – а теща его, как водится, была отменной стервой! – проникал в свою квартиру, или, как обычно, ночевал во дворе на скамейке, а когда Шин предлагал другу переночевать у него дома, тот категорически отказывался, буйно уважая его решение напрочь отгородиться от внешнего мира. «Будь последовательным до конца! И никого к себе не впускай!». Ибо тот мир, откуда каждую ночь возвращался Голованов, по его глубокому убеждению, занимался тем же самым, чем и он, – удар в челюсть и нет человека! – даже если это совсем по-другому называлось.
А пока Голованов осваивал новые объемы своей нелегкой работы, Шин старался наладить отношения с матерью, – выловить и выудить ее из потустороннего мира, куда он стала проваливаться с тех пор, как от них ушел отец, и даже вызвал сестру из другого города, чтобы вместе решить: как же им сообща восстановить семью, пусть даже без отца? А еще точнее, как же им вернуть тот золотой век семьи, когда они были вместе, когда они думали только друг о друге, и ни о чем ином, когда они собирались вместе за одним обеденным столом, еще не понимая, что это время станет самым счастливым в их жизни? И Голованов, имевший формально семью, – но лучше бы ее, такой, вообще и не было! – понимал это лучше всех, и поэтому так исправно навещал Шина, чтобы с той своей, вечно внешней, стороны двери, как-то помочь ему, подбодрить друга в его сыновних стараниях, а их горячие ночные шептания сквозь замочную скважину, – разговоры о прошлом, настоящем и будущем, о друзьях, духовных братьях и сестрах, матерях и пропавших отцах, – составляли единственную живую связь для обоих в этом безумном, исполненном холода, распадавшемся на куски, мире.

ПРОБИТЬ БРЕШЬ В САРКОФАГЕ

Когда человек запирается на все замки, казалось бы, прекращая все сношения с внешним миром, этим физическим действием он лишь обрамляет свою герметичность и замкнутость, с которой зачастую не знает, что и делать. Так и Шин, мой герой, в часы отчаяния и отсутствия всяких контактов с матерью, искал, точно безумный, в своей пустой квартире некий лаз, некую вложенность тайных комнат, в которых он мог бы обнаружить такого тихого тайного жильца, наделенного такой тихой укромной истиной, который пусть не прямо, но всем своим поведением подсказал бы, как ему жить дальше. А именно, заметив однажды, что мать прислушивается к их безумным ночным перешептываниям с Головановым, он вдруг понял, что: «если он постоянно пpислушивался к шоpохам и звукам, голосам окpужавшего его внешнего миpа, то она, его мать, быть может, делала то же самое в своей комнате, миp за пpеделами котоpой состоял в пеpвую очеpедь из его существования. Но тогда бы никто не смог, говоpил сам себе Шин, pазубедить его в том, что существовала еще и тpетья, никому не ведомая, невидимая комната со своим тайным и столь же невидимым хозяином, котоpый, быть может, только и делал, что пpислушивался к ним, составлял, словно мозаику, свое существование из их шагов, поступков и голосов. А если была еще и четвеpтая, пятая комнаты, и миp к сбывавшемуся тайному подозpению Шина, состоял из бесчисленного множества комнат, вложенных дpуг в дpуга, в каждой из котоpых жил свой мудрый хозяин-хозяйчик, чутко следивший за тем, следующим, кто жил за его двеpью, и – как же тогда можно было найти самую пеpвую, самую маленькую комнату, к звукам в котоpой уже никто не смог бы пpислушиваться?»
Таким образом, – повторим еще раз! – если бы мой герой нашел хозяина самой первой, самой тайной и вложенной комнаты, «к звукам в котоpой уже никто не смог бы пpислушиваться», он смог бы, быть может, разрешить мучительный для себя вопрос, как и куда, и, главное, ради чего, ему двигаться дальше.
Или как в другой моей повести «Сны нерожденных» (1994), героиня Анна, хрупкая девушка, после таинственного исчезновения брата оставшись наедине с матерью и отцом, жившими в многолетнем разладе, походившими больше на самодвигающихся мумий, чем на живых людей, не обмолвившимися ни единым словом ни с ней, ни друг с другом за столько лет, так отчаянно, как спасения, ждала возвращения брата, и заглядывала все время под свою кровать, – да, по-детски, уверенная, что там, в пыльной темноте и глухоте, есть некий лаз, куда в детстве прятался брат, когда они играли в прятки. И если бы он однажды, наконец, вернувшись, вылез бы из этой магической дыры, – а именно так он, согласно ее убеждению, и должен был вернуться! – они бы снова начали их счастливую игру, в которую обязательно вовлекли бы своих родителей, как прежде, когда все играли вместе, и тогда – о, чудо! – папа и мама ожили бы, смахнув с себя пыль, окостенелость и мрак одиноких лет, и с этой игрой началась бы в их доме новая счастливая жизнь, полная взаимной любви, внимания и уважения.
Или еще пример, как в самом первом моем рассказе «Правила игры» (1987): мальчишка, сын, наблюдает, как мать, с приходом весны, пытается неумело открыть забитое на зиму окно, больно попадает себе молотком по пальцам, плачет, горько приговаривая «как будто у нас в доме мужчин нет! как будто… нет!» – а ведь их в самом деле не было, они жили без отца: мать, бабка и сестра, а он, стало быть, еще неполноценный, – так вот, юный герой выхватывает у матери молоток, и хоть с трудом, но открывает окно, и это окно становится выходом в другой мир, уже без сырости одиночества и непрестанных шелестящих женских жалоб, – где все будет отныне совсем по-другому.
Но наиболее точно эту экзистенциальную замкнутость и запертость, с последующим выходом из нее выразил писатель Михаил Пак в своем романе «Ночь это тоже солнце»* (1996), и вот наиважнейшая для нашего размышления цитата из его произведения:
«Эти два камня, упавшие на землю раньше пыли, были я и Валерия. Я лежал без движения, как и подобает лежать камню, обратив свой взор к небу. Что значит, ощущать себя камнем? То было вовсе не игра воображения, а настоящее чувство, – вот, я камень. Никогда прежде я не ощущал себя камнем так явственно, как теперь. Между мной и Валерией лежало огромное пространство, содержащее в себе отчаяние городов и пустынь, рек и гор, лесов и океанов, степей и ледников. Я пошевелил своей каменной рукой, моя ладонь медленно перевернулась на белом снегу, и пальцы теперь были обращены, как и мое лицо, к небу. Я желал прикоснуться ладонью к теплу, но сквозь густую мглу на небе не пробивался ни один лучик звезды. Через сотни лет мне удалось собраться с силами и выбраться из каменной скорлупы, то был выход наружу из себя, сильным ударом кулака я проделал брешь в саркофаге и вылез на свет. Это было рождение новое «Я» – младенца и восьмидесятилетнего старика одновременно».
Да, именно пробить брешь в персональном саркофаге, в какой тебя заточила вся прежняя жизнь, с печальным наследием твоих, так тяжело выживавших на чужой земле предков, – выйти наружу из себя, на свет, в новый удивительный, свободный и чудесный мир, именно об этом мечтает мой герой, да и не только мой, – о рождении нового «Я»! Но какой это мир? Вот всем вопросам вопрос. И как, откуда и из чего он может зародиться?

ПРЕВРАЩЕНИЯ И ИСКУШЕНИЕ

Вылезая наружу из себя, пробивая свою замкнутость, запертость, герметичность, человек обретает или должен обрести новый мир и новую жизнь. Так в чем же они заключаются? Конечно же, в созидании, в творчестве! А именно, если мы говорим о сочинительстве, то – все очень просто! – бери перо, бумагу и пиши, создавай иной мир, конечно, если Бог дал тебе такую возможность. Для начала возьми старую реальность, свое прошлое и настоящее, и займись их починкой, ремонтом, овладевая пером, то есть художественным языком, переписывай свою историю, вместо старых создавай новых героев, своих новых родственников, друзей и подруг, возлюб­ленных, просто знакомых, и, конечно, новую систему их отношений, сиречь, создавай новое человечество, которое будет ярче, глубже, человечней, чем то, с которым столкнула тебя жизнь. Но лучше, чем пересказывать этот многосложный процесс, я приведу пример из собственного романа «Треугольная Земля» (1996–1999), в котором я попытался выразить мироощущение человека коре сарам, не важно, где он в советские времена проживал, на Дальнем Востоке или в Средней Азии, и что важно, о чем он мечтал, отталкиваясь от своего мироощущения, какие воздушные пути и мосты он простирал над своим зачас­тую тяжелым и бренным, земным существованием.
А именно, контекст сцены таков: над героем устраивают суд, после совершенных им преступных, «неземных» поступков, – появился ниоткуда, поселился в чужом доме, влюбился в дочку хозяйки, а потом, о, ужас, в ее мать! – чтобы выяснить его историю, его происхождение, здесь буквально, и метафорически, и символически, и, если хотите, сюрреалистически, и вот как это происходит:
«А ну говори, чудо инопланетное! – Ваня воскликнул в ярости, ярости мужа и прокурора, и даже схватил Сашу за грудки. – Говори, лишенец, откуда ты... появился??
– Хорошо, – вдруг мужественно согласился Саша, почему-то отчетливо слыша, как его палачи, а в прошлом собутыльники, – сантехник, почтальон и бывший поэт, а ныне участковый милиции, – стуча по столу в шесть рук, телеграфировали всему миру о начале его выступления.
– Хорошо, – согласился Саша, потому что то, о чем он собирался рассказать, он не рассказывал нигде, никогда и никому.
– Хорошо, – наконец согласился Саша, потому что вопреки всему, что происходило сейчас с ним, он любил, беззаветно любил свою обвинительницу.
– Я мечтал стать ветром, – начал наконец Саша. – Да! И если вы все еще помните, в том лесу, где мы и познакомились с потерпевшей Ниной, – так ее теперь положено называть? – я бежал за ней, мечтая стать ветром, через лес, а потом по желтому полю, я бежал и расправлял свои руки как крылья, я бежал, и все во мне пело и пело вокруг, – трава, деревья, небо само, я бежал, но не вышло у меня стать ветром, хотя в этом и заключалась моя детская мечта, потому что когда я уже летел как ветер, я вдруг вспомнил о своих родителях, от которых я в свое время и убежал, мечтая стать ветром...
– Родителях? – с интересом перебил его Иван, – мы ничего не знаем о ваших родителях... Расскажите, обвиняемый!
– Я мечтал стать ветром еще с самого детства, когда в белом домике с темными пятнами или темном с бледными, далеко-далеко отсюда, я и жил со свои­ми родителями, как все дети живут, и с малых лет удивлялся их... странному внешнему виду и внутреннему содержанию, потому как они часто пугали меня собой, разве могут, скажите, родители ежедневно пугать своего ребенка? – получается, могут, да и как тут было не напугаться, когда каждое утро ты видел, как твои мать и отец... с шорохом отслаивались от ветхих стен штукатуркой, колыхались скорбно на ветру, потому что в доме всегда гулял сквозняк, – колыхались и шелестели, говорили мне своими скрипучими голосами о том, что в доме сквозняк, и надо что-то делать с этим домом, а что я мог, мальчишка, сделать с домом и с тем, что они принимали вид штукатурки, чтобы их ветром не снесло, они говорили, что когда я вырасту, я стану для них опорой... и они обопрутся об меня как о стену, и тогда наступит уют и порядок в доме, ведь они как мои родители имели полное право вырастить из меня стену, а пока учись, учись быть стеной, говорили они, и я, конечно, во всем с ними соглашался, – ибо спорить с ними было бессмысленно, на этом их нравоучения заканчивались, и они удалялись к себе в комнату, а я, движимый страхом и любопытством, бывало, подглядывал за ними в замочную скважину, и видел, как они, сидя ко мне спиной, затаенно шептались, вероятно, о том, как я стану стеной, – гладкой, безмолвной и непоколебимой, а я не хотел – не хотел быть стеной, тем более, оштукатуренной, я хотел быть всегда свободным как ветер, – ветер, способный сносить все на своем пути, – всю пыль мира и всю штукатурку... А однажды в наш дом постучались, и я пошел открывать, только я, а больше никто, всегда открывал в нашем доме двери, и, открыв, я замер, потому что увидел огромные ноги...
– Ноги?! – с ужасом застонали женщины, а Иван почему-то захихикал.
– Да, ноги! Нет, ноги в проеме двери! Огромные ноги в грязных ржавых ботинках.
– Ужас какой! – прошептала Соня.
– Продолжайте, продолжайте, – сказал Иван, – ноги это всегда интересно!
– Эти огромные ноги в проеме двери, – продолжал Саша, сам содрогаясь от ужаса, бумерангом вернувшегося к нему из прошлого, – сказали мне: «Ну-ка, мальчик, иди и позови своих родителей. Мы хотим поглядеть на них, живы ли они, и если живы, то что они из себя представляют?» и я, конечно, безропотно, ни слова не проронив, побежал по длинному-длинному коридору, прыгал и отталкивался от пыльных досок свои­ми наивными мальчишескими ногами, никогда и не видевший прежде таких огромных ног, причем в ржавых пыльных ботинках, я вбежал в комнату: старики как обычно сидели спиной ко мне, – два кресла и две спины, и два затылка рядом, – верно, глядя в окно, они мечтали в тот момент вместо окон и дверей иметь одну глухую стену кругом, я подошел к матери и сказал ей: «Мама, к вам пришли Ноги, которые хотят узнать, как вы живете и живете ли вы вообще?» И дотронулся до ее плеча... – Саша замер вдруг, не в силах продолжать.
– Так, дотронулся, – повторил, внимательно следя за его рассказом, Иван. – И что дальше?
– Я дотронулся до ее плеча, – продолжал Саша через силу, – и ее плечо... провалилось, – облачко пыли, а за ним и спина, а потом голова, все остальное, и тогда я увидел – о, Боже! – палку, на которой все это строение, называвшееся моей матерью, держалось, я помню, я закричал от ужаса, я хотел было побежать обратно, но почему-то остался на месте, и, зная уже, что ждет меня дальше, все-таки приблизился к спине отца, и все повторилось заново, только там была палка потолще... В тот момент я услышал голос пришедших к нам Ног, словно они стояли за моей спиной, где-то совсем рядом, голос Ног повторил свою беспощадную просьбу: «Ну, гадкий мальчишка, где твои родители? Я жду!» И тогда я перегнулся через кресло матери и увидел на сидении кучку пес­ка, я взял, сколько мог, из этой кучки, а другой ладонью зачерпнул из кучки отца, и пошел обратно, к своей погибели, так мне тогда казалось, потому что я знал, я был уверен, что наш гость не простит мне таких родителей, этих кучек песка, которые вдобавок еще просыпались сквозь пальцы, но все-таки я что-то донес в своих ладонях, да, я, совсем не гадкий, донес честно своих «отца и мать», я дошел до дверного проема, и, не поднимая глаз, тихо сказал: «Вот мои родители! Вот...»
– И что было дальше? – осторожно спросил Иван.
– Дальше? Дальше я не услышал ничего в ответ, я думал, что эти Ноги в огромных ржавых ботинках будут долго смеяться надо мной, смеяться и притоптывать, например, танцуя чечетку, ну а что, скажите, еще можно делать, глядя на две ничтожнейшие кучки песка вместо твоих родителей, но стояла какая-то мертвая тишина, и когда я все-таки поднял глаза, я увидел, что на пороге никого уже не было...
– Я заплакал и упал, и катался по полу, я кричал и разбрасывал своих родителей в стороны, а потом я снова вскакивал и топтал их... этот песок! Лучше бы этот страшный гость оставался в своем дверном проеме и, к примеру, издевался бы надо мной, хоть какой-то, согласитесь, знак внимания, ко мне и к моим таким вот родителям, но и этого даже не было, и тогда я понял, что мы не стоим в этом мире ничего, ничьего внимания, и тогда я пошел обратно по длинному темному коридору, по пыльным доскам, сквозь которые струился песок, я вошел в комнату, и жаркий колючий ветер подул мне в лицо, и увидел я, как из-за кресел выглядывали мои родители, оказывается, никуда и не выходившие из своей комнаты. И знаете, что они делали? Они хихикали надо мной и показывали на меня своими кривыми, корявыми пальцами, а я стоял как вкопанный, уже не в силах двигаться, ни к ним, ни обратно, потому что мне некуда, совершенно некуда было двигаться, я стоял и ждал, что же будет дальше, а дальше мать выскочила вдруг из-за кресла и той самой палкой, которую я еще несколько минут назад обнаружил вместо нее, ударила меня со всей силы, и я словно очнулся от ее удара и побежал по длинному-длинному коридору обратно, и они уже гнались за мной, и также премерзко хихикали, и били меня палками по спине, для них пока не стене, – мы научим тебя уважать своих родителей! – я бежал и сгибался, и даже не мог оглянуться назад, и наконец, о, счастье, я выбежал из дома, и бежал уже по пыльной степи, мимо нашего поселка, в который когда-то и выбросили таких людей, сделанных из песка, да, я тогда в точности это понял, что из песка, пробегая мимо их песочных домов с темными пятнами, я бежал и уже мечтал стать ветром, я прощался с этим поселком под названием Бе*, ведь его и назвали так те чиновники в ржавых ботинках, потому что когда они высадили песочных людей в степь, они сами, обводя своими взорами эти пустоши, ничего не могли сказать, кроме как исторгнуть один звук из себя, полный отвращения: «Бе!» И с тех пор наш поселок так и называется...
– Вот мое происхождение! – кажется, закончил Саша свою речь и поднял глаза.
Пауза, женщины замерли и не произносили ни слова, может быть, думали, верить или нет, только Ваня быстро очнулся и предложил.
– Хорошо! Суду все ясно! Предлагаю остановиться на обвинении в ... этнологической замусоренности обвиняемого, по крайней мере, в этом определении есть что-то от песка.
– Стойте! – Саша вскочил со стула. – Я еще не все вам рассказал. Я прошу суд выслушать меня до конца!
– Дайте ему слово, – как-то скорбно произнесла Нора.
– А еще я мечтал стать водой...
– Водой? – застонал Иван, хватаясь за голову.
– Да, водой, – взволнованно говорил Саша, – потому что когда-то в нашем Богом забытом поселке протекала река, плавная, нежная и красивая, и мы с сестрой – ведь вы не знаете, у меня была и есть сестра, чудесная сестренка! – часто сидели на берегу этой реки, и, как все дети, строили из мокрого песка красивые замки, мечтая, что когда-нибудь и мы будем жить в таких замках, – мечтали, глядя на серебристую кожу реки, и на белое солнце, целовавшее ее кожу, а потом приходило время обеда, и мы делали из мокрого песка пироги, и угощали ими друг друга, и сестра протягивала мне на ладошке свой пирог, а я – свой, и перед тем как отдать ей свое угощение, я каждый раз наслаждался прохладной влажностью песка, и – это самое главное! – я верил тогда, что жизнь на самом деле не такая сухая, как песок, и не такая сыпучая, я верил в это, и верю до сих пор, что если и есть что в этой жизни, так только ее влажность, ее вода, ее прохлада или тепло, если солнце вдруг приласкает эту воду, а что касается песка, так это все ложь и преграды, которыми окружают себя люди, думая, что так они защищают свою жизнь, не понимая, конечно, по глупости, как прекрасна эта влага в жизни и как прекрасна жизнь в своей влажности, и если бы они это знали, то не носили бы в своих руках и душах, как в земных поклажах, эту пыль – о! – не жили бы никогда в своих пыльных селениях, это я говорю вам перед судом, затеянным вами, между прочим, вам особенно должно быть понятно, что такое песок, вам из века в век живущим среди стен песчаных, в которых если кто когда-либо и томился, так только мечтавшие о Воде, как томился и я, господин прокурор и госпожа судья, в вашем чулане, ведь томясь в нем, я еще неистовее, чем в детстве думал о воде, и о том, как однажды надо мной зазвенят серебристые реки, много чудесных рек, зазвенят и обрушатся разом на все стены мира, и тогда из темниц своих наконец высвободятся все заключенные, так мечтавшие о любви, и не станет в мире больше стен и песчаных людей, и повсюду миром будет править Вода и Любовь, впрочем, это одно и то же!»
Конец цитаты. Как видится, в этом пронзительном поэтическом монологе передано мироощущение корейских переселенцев, живших в советские времена под неусыпным контролем, под тем самым ржавым сапогом. И даже если тот исторический период канул в Лету, мы все, коре сарам, оттуда экзистенциально произрастаем, то есть, что важно, не из Места мы произрастаем, а из Времени, мы вообще есть ЛЮДИ ВРЕМЕНИ, и этот уникальный феномен обитания диаспоры в одном только Времени, поднимающий нас над всем земным бытием, еще ждет своего глубокого анализа и последующих неожиданных результатов.
Таким образом, из произведения в произведение, я творил свой мир и миры, свою новую художественную реальность, если нужно, превращаясь в тех или иных героев, и даже в предметы, в явления природы, в пески, ветры и реки, и это чудо превращения наделяло меня беспредельной свободой, какая была невозможна в земной жизни, – среди стен и углов, дверных глазков и замочных скважин, в которых обитал я и мои первые герои.
Но вернемся вновь на землю: любой автор желает показать миру свои творенья, и, обретая на время земное содержание, манеры и вид, он приходит в редакцию, чтобы дать своим героям жизнь. И если в Советском Союзе, – а я застал и те времена, – редакторы вежливо просили тебя встать в очередь, – в очередь? да, стройтесь в очередь, для публикации, как представители нацменьшинств! – то в сегодняшнем СНГ тебе просто скажут, что твой герой лишенец, инородец, маргинал, в общем, инопланетянин, не подходит ни под какие лекала, или, есть просто-напросто неформат. Неформат? Да, причем сплошной неформат, поделился со мной однажды доброхот-редактор, пребывая в благодушном настроении, но если бы вы, к примеру, изменили своего героя, снисходительно продолжал он голосом искусителя, я имею в виду, расу, цвет волос, кожи, разрез глаз, изъяли бы напрочь из него экзистенцию инородца, крепко поставили бы его на почву, густо обвязали бы ветвями и корнями, в общем, сделали бы из него русского, то есть, доминантного героя, то вполне может быть, что все было бы у вас о кей. Как у писателя, в смысле. О кей? Да, полный о кей, сказал он и встал, снисходительно похлопывая меня по плечу, давая понять, что аудиенция окончена. И я покинул его кабинет с таким подлым ощущением, что меня обманули, или я действительно должен поддаться дьявольскому искушению: изменить своего героя, его биологию, психологию, расу, род, иначе ничего путного из моего литературного предприятия не выйдет. Но с другой стороны, спохватившись, задумался тогда я, изменить героя означает изменить герою, то есть себе! Но как же я могу изменить самому себе!?

(Продолжение следует)

 

1382 раз

показано

3

комментарий

Подпишитесь на наш Telegram канал

узнавайте все интересующие вас новости первыми

МЫСЛЬ №2

20 Февраля, 2024

Скачать (PDF)

Редактор блогы

Сагимбеков Асыл Уланович

Блог главного редактора журнала «Мысль»