НИГДЕ, НО НАВСЕГДА

0
321

Тот факт, что нет ничего другого, кроме духовного мира, отнимает у нас надежду и дает нам уверенность.
Франц Кафка

Александр КАН

ЛЮБОМИР, АПОЛЛОН И ДРУГИЕ

О том, что имя – судьба, а порой не судьба, а порой вообще, неизвестно, что, на самом деле не знает никто, а в случае с российскими корейцами, сей зевающий от скуки трюизм тем более неуместен. В связи с этим я вспоминаю один случай из своей жизни. В сентябре 1999 года, чуть не околев от городской духоты и суеты, я поехал дописывать новый роман в Киргизию, в поселок Тамга, что на южном берегу Иссык-Куля. Там были какие-то знакомые, у которых я дешево снял дом, с большим участком, практически на берегу этого волшебного озера. Яркое солнце и синее небо над головой, божественный шум моря, чистейший воздух, оранжевые ягоды облепихи, яблоки размером с огромный кулак, и прочие прелести этого райского сада окружали меня: я засел за работу, по утрам бегал на озеро купаться, в перерывах варил себе борщ с крапивой, а по ночам, банально вспоминая Канта, сидел посреди двора, любуясь и вдохновляясь звездным небом. В общем, вершилась не работа, а просто сказка!
Вскоре я познакомился с соседом, оказалось, соплеменником, Любомиром Паком, узнал его историю: прежде он работал в городе инженером, имел семью, потом грянула Перестройка, все разрушилось, – полетело в тартарары. И поскольку дочь вышла замуж и уехала в Россию, он расстался с женой, приехал в эти сказочные места, чтобы жить для себя: купил себе дом, и на огромнейшем, больше чем мой, участке, стал выращивать фрукты и овощи, возвращаясь к исконной для корейца деятельности, то есть, к сельскому хозяйству. И понятно, что чувствовал себя он весьма комфортно, этаким хозяином земли, выращиваемые культуры продавал, даже стал делать вино, на вырученные деньги скупал другие участки, в общем, становился настоящим фермером, и все это происходило на фоне скудеющего убогого депрессивного поселка, в котором местные жители бездельничали, спивались, воровали, исправно – словно такая у них была работа! – насиловали и избивали друг друга, а по утрам, разнополые, шатались… нет, даже ползали, мыча и стеная, по улицам, в поисках, где бы опохмелиться. Чему я, спускаясь к морю, был ежедневным печальным очевидцем.
Через четыре месяца, прямо под Новый год, я закончил роман и вернулся в Алма-Ату, куда после, время от времени, наезжал Любомир, привозил своим родственникам продукты, мы встречались, у него было много планов, и все больше он производил на меня впечатление этакого свободного человека, который, однажды уехав на край земли, обрел-таки земное счастье. А потом он пропал, и однажды, от своих тамгинских знакомых, я узнал, что Любомир был зарезан ночью своими пьяными кривыми соседями только потому, что не дал им денег, дабы продлить их вечный праздник. Ужасная и весьма банальная для нашего постсоветского времени история! Тогда я поневоле задумался об имени своего приятеля: вот жили-были его родители, родили и воспитывали мальчика, дали ему счастливое имя, в надежде на то, что проживет он счастливую жизнь, и вот, после всех тягот и невзгод, когда он только начал ее обретать, какой-то урка одним ударом прервал его любимое, а точнее, любо-мирное существование.
Само собой вспоминается другой случай. Москва, двухтысячные годы, я работал в издательстве, и однажды, после работы, в рюмочной, куда мы заходили с коллегами по дурной московской привычке, я познакомился с молодым корейцем по имени Аполлон. Аполлон, а так его назвали в честь дедушки (а дедушку, интересно, в честь кого назвали?), работал в Ростове следователем, и находился в столице в служебной командировке. Мы познакомились, выпили, разговорились, и он рассказал мне, что окончил в местном университете юрфак, и поскольку денег для открытия частной практики у него не было, он пошел служить в органы. И работая в органах, как сам мне, подвыпив, признался, он часто задумывался о том, что же он делает в этой милиции, работа в которой совсем не соответствовала его интересам и характеру. Причем задумчивость эта находила на него в самый неподходящий момент, к примеру, во время поимки очередного преступника, в результате чего его насмешливые нервные сослуживцы так и прозвали его «Тормозом Аполлоном».
Там, в рюмочной, мы обменялись с ним адресами и расстались, а потом лейтенант Ким стал писать мне исправно письма, в которых сообщал о своем незатейливом житии-бытии, о мучениях в поисках своего места в жизни. Затем он пропал, а спустя полгода вдруг объявился, сообщив мне о том, что был подстрелен бандитами во время задания, очевидно, в момент своей извечной задумчивости, после чего, пролежав в больнице, наконец ушел из милиции навсегда. Слава Богу, подумал тогда я, что не убили, вспоминая иссык-кульского Любомира, и опять же задумался о магии имен, которыми называли друг друга наивные корейцы, считая, что так они обеспечивали своим родным и близким благополучную жизнь, на что судьба лишь презрительно хохотала им в ответ. И сколько таких любомиров, аполлонов и других бродит по земле, ища свой смысл и счастье, обманываясь в своих поисках, и не издевкой ли тогда звучат их имена, при таких безрадостных, порой бесчеловечных исходах?
Наконец, в завершение темы, расскажу вам третий случай, связанный с именем, и он касается теперь уже меня, в общем, выдам вам, замысла ради, свою именную тайну. Я родился, как прежде не раз говорил, в городе Пхеньяне, и поскольку отец был северокорейцем, а мать – российской кореянкой, он дал мне корейское имя Кен Иль, а самого его звали Хо Ын. Потом, когда мне исполнился год, мать, расставшись с отцом, вернулась в СССР, не видя для меня никаких перспектив при таком политическом режиме. И по возвращении назвали меня Александром. Так и жил я Сашей, Шуриком, если хотите, Сашком, не помня ни своего корейского имени, ни отца, а когда мне стукнуло шестнадцать лет, я пошел получать советский паспорт. В паспортном отделе меня спросили, какое мне отчество писать, я сильно растерялся, с трудом, краснея и потея, вспомнил имя отца – Хо Ын, и тогда добрая женщина, жалостливо глядя на меня, с тихим ужасом спросила: Значит, вы хотите быть Хуиновичем?… Вряд ли такое отчество вас устроит! – сама наконец за меня решила, и я, признаюсь, малодушно, от такого отчества и, значит, от отца, напрочь отказался. С тех пор я так, сплошным Александром, и живу, но от пустой ведь графы в пас­порте отчество мое никуда не исчезло, стало быть, сей взрывоопасный бэкграунд я собой и несу, теперь вы понима­ете, как мне – либо посланному в русском звучании на…, либо посылающему, что вероятней, туда же, нелегко в этом мире имен живется.

БЕЗОТРАДНЫЙ ПЕРЕУЛОК

К чему все эти размышления о причудливых именах, которыми российские корейцы, вдруг что-то себе придумав, своих ближних называли и называют? И, казалось бы, пусть живут, безо всяких комментариев, все эти Лаврентии, Вилены, Иосифы и Виссарионы, Октябрины, Тракторины и Искры, кстати, так зовут мою мать, чьи охранные имена совсем не вершат их судьбу. Так к чему же? Отвечаю. Я бы просто хотел оценить ситуацию с нами, коре сарам, в Пространстве и Времени, которая со сменой исторических ландшафтов, по сути, совсем не меняется. Так какова же она?
Однажды я перечитывал роман «Мас­тер и Маргарита», и в сцене преследования поэтом Иваном Бездомным профессора Воланда, после гибели Берлиоза, я наткнулся на следующий пассаж: «В пустынном безотрадном переулке поэт оглянулся, ища беглеца, но того нигде не было». Прочитав это предложение, я все, в одночасье понял, не про Булгакова и его роман (это когда-нибудь и отдельно), а про нас, постсоветских корейцев. Ибо в том сквозном отрезке текста заключались ключевые слова! Я понял, что все мы, Коре Сарам, как жили, так и живем в одном – о, да! – безотрадном переулке. И если раньше, в советские времена, мы все, разношерстные, назывались советским народом, и все тупики и переулки, ответвлявшиеся от всяческих магистралей, служили, метафорически говоря, прибежищами для диссидентов, доморощенных хиппи и прочих сознательных аутсайдеров, соответственно неся собой и в себе атмосферу свободы, протеста, инакомыслия, то теперь, когда каждому свое, причем этнически свое, все эти узко-укромные пространства стали социальными вместилищами для нацменьшинств, и безотрадные они – по определению.
Ибо: либо ты должен выйти из своего переулка и смешаться с той или иной этнической группой, изображая из себя не себя, в меру своих способностей мимикрировать, охранительно называя себя Любомиром, Аполлоном, Ангелом, Богом самим, – в любом случае предприятие это будет безуспешным. Либо ты должен укрыться в своем переулке, что собственно и происходит в разных видах и формах, как то: национальные культурные центры, ассоциации, тематические конференции, семинары на тему нацменьшинств, и так далее. Правда, есть еще третий выход: попытаться выйти в Потусторонее через свой узкий сакральный и пусть даже искусственный интерес, посредством духовного отторжения пробить себе лаз, прорубить мощной мыслью лакуну, сделать из нее комнату голема, затем возрадоваться полному уединению, и поскольку ты не можешь так долго, как крот, в своем «внутри» оставаться, то должен научиться носить эту комнату с собой, жить этаким человеком-капсулой, сам себе государство, со своими мыслями и чувствами, с армией рук и ног, и ходить по тем же улицам, переулкам, – физически рядом со всеми, а на самом деле, сам по себе. Правда во всех этих вариантах, и в последнем особенно так не хватает неба! Какого неба? Бескрайнего и бездонного, и что важно, родного, своего!
Кстати, насчет неба. Здесь приходит на ум еще одно воспоминание. В моем первом весьма бурном студенчестве, когда я учился на инженера-физика, однажды мне стало так тоскливо учиться, что я, полный романтики, начал изыскивать всевозможные способы подработки, и конечно, не ради денег, а ради какой-то другой жизни, – настоящей, опасной, и, что важно, живой, и однажды набрел на поезда, то есть, сначала устроился летом работать в студенческий отряд проводников, а потом, сам уже командир, собрал бригаду и вольготно разъезжал по городам и весям нашей необъятной страны. И этот опыт действительно открыл для меня совершенно иную жизнь, ибо чего и кого я там, в поездах, только не видел, чему свидетелем в простой студенческой жизни, и это точно, я не стал бы никогда.
Например, поехали мы однажды в рейс «Москва – Тында», в столицу тогда знаменитого БАМа, и поскольку ехать туда надо было пять или шесть дней, я успел перезнакомиться со всеми проводниками и официантами. И появился у меня приятель, разносчик еды с вагона-ресторана, Василий, с которым мы частенько, под настроение, выпивали и общались. Правда, все его звали Вася-циклоп, ибо один глаз у него был стеклянный, что вызывало у его коллег одну и ту же, однообразную до тошноты, реакцию: насмешки, издевки, порой просто издевательства, которые веселый и добрый по нраву разносчик смиренно сносил. Но однажды повара и официанты напились по поводу какого-то праздника, и, уже не сдерживаемые ничем, стали издеваться над бедным Васей, и поскольку он стойко давал отпор, они, в конце концов, побили его так, что бедняга потерял свой стеклянный глаз.
После драки он долго искал его, всхлипывая, шаря на четвереньках по грязному тамбуру, а мы с напарником, ставшие невольными свидетелями случившегося, помогали ему, ползая вслед за ним. В конце концов, глаз был найден и вставлен, и Василий попросил нас уйти. Мы послушно вышли, но остались в междувагонном проходе, следя через дверное окошко за разносчиком, мало ли что могло с ним, в таком состоянии, произойти. И вот, оставшись в тамбуре один, в своем, стало быть, безотрадном переулке, Василий открыл настежь внешнюю дверь, и, стоя на самом краю, просто замер… И затем, обращая мок­рое от слез лицо к небу, он, несчастный, так завыл, зарыдал, завопил, что я помню его вой до сих пор, хотя прошли уже десятилетия. Завопил, бедолага, и вдруг взлетел в воздух, но, слава Богу, мы его вовремя удержали.

ЛЕВИТАЦИЯ

Я глубоко убежден, что человек взлетает в небо, обретая дар левитации, именно в силу отчаяния, то есть, острой невозможности оставаться в том месте на земле, где ему было так плохо, невыносимо, где его так унижали. А потом уже срабатывает всякая там техника, физика, работа крыльями, то есть руками, хотя и это не важно, ибо, понятно, человек может взлетать в воздух, физически оставаясь на земле, – высвобождая свой дух и душу.
Так и мы, мировоззренческие культурные инородцы, однажды, паче чаяния, взлетаем к небесам, чтобы вырваться наконец из своих безотрадных переулков. Вырываемся, воспаряем, но что же происходит с нами далее? Кто-то возвращается на землю, быть может, стыдясь своей минутной слабости, – ведь земля это гарантия, земля это здравость ума! – а кто-то, через творчество, вдруг научается летать. Да, именно через творчество, собственно оно и есть левитация, чудесное преодоление сил земного тяготения. И научившийся летать уже не является полноценным жителем земли, а только время от времени, чтобы навещать свою земную оболочку. Так и я, однажды, влекомый небесным притяжением, начал писать, сочинять, или строить свой новый мир, причем именно по причине отчаяния.
Я хотел обрести посредством творчества свой вертикальный смысл, который не зависел бы ни от каких земных реалий. И я понимал, что изначально мне надо было изучить свой опыт земной, равно как и опыт своих близких и родных, своих соплеменников, всей корейской диаспоры наконец, чтобы после, от такой исторической основы, со всеми ее смысловыми контекстами и подтекстами, запустить и отправить небесный спутник свой, который в могучем полете преодолел бы – а иначе зачем творить? – любые пространственные и временные преграды. И вот я стал читать книги, документы, воспоминания соплеменников, разнообразные исследования, все, что связано с жизнью в России, СНГ, нашей корейской диаспоры, со всеми ее культурными, социальными, идеологическими, какими угодно, проявлениями.
И если коротко, в необходимой мне перспективе, то это было так: мы, корейцы, однажды поселились на Дальнем Востоке, в относительной близости от Кореи, в конце девятнадцатого века, жили, терпели, сносили, работали, выживали, зная, хотя бы гипотетически, что мы можем всегда вернуться на родину. Но наступил 1937-й год, случилась депортация, и все корейцы в одночасье были снесены и вырваны с обжитых мест, перевезены в Среднюю Азию. И, читая эти исследования, я вновь задавался вопросом. Что же есть такое депортация? Какой ее глубинный смысл и соответственно значение?
Казалось бы, весьма банальное вопрошание, которым задавалось великое множество корееведов и историков, просто людей, чьи ответы в форме исследований и воспоминаний, по сути, сводились либо к статистическому подсчету человеческих или институциональных потерь, либо к простому эмоциональному посылу: мы так страдали, но мы выжили. И от этого эмоционального посыла уже идут юбилейные даты и «празднования», публикации, конференции, прочие акции, смысл которых всегда один и очень прост: прошло 50, 60, 70, 80 лет с момента депортации, но мы выжили, мы состоялись, МЫ ЕСТЬ.
Но задавался ли кто-либо вопросом, КАК мы с тех пор есть? И в чем, повторяю я, заключается не исторический, культурный, социальный, и даже антропологический, а метафизический смысл произошедшей депортации? По крайней мере, в своих многолетних исследованиях я достойного ответа не находил. И вообще, ставился ли вопрос именно в таком ракурсе? Попытаюсь сам на него ответить. По моему глубочайшему убеждению, мир, а точнее, мир дьявола, а еще точнее, дьявол мира, через депортацию, объявил всем нам, коре сарам, приговор, который гласит так: ОТНЫНЕ ВЫ НИГДЕ, И, СТАЛО БЫТЬ, ВЫ НИКТО, в каких бы странах вы после ни расселялись, ни размножались, ни образовывались, и как бы вы, глупые и наивные, ни праздновали свое юбилейное «есть». Вот в чем заключается наш пожизненный приговор, на который мы до сих пор не имеем ясного ответа!
Но если кто-либо и пытался на этот «вердикт» ответить, то это, по моему убеждению, были писатели, ибо именно они в своих произведениях, осознанно или нет, удачно или не очень, дерзко, или с некоей осторожностью, формировали подлинного Героя Литературы Коре Сарам, который должен был во что бы то ни стало и вопреки всему состояться и сбыться. Я говорю об этом более чем осознанно, ибо написал на эту тему книгу под названием «Книга Белого Дня (Литература корейцев СНГ в поисках утраченной идентичности)» вышедшую в Алма-Ате, в казахстанском Центре корееведения, в 2010 году, которая раскрывает перед читателем полную картину этих отчаянных писательских поисков. Но для того чтобы ответить, причем в узких рамках данного размышления, на вопрос о том, как наш герой обретал себя, свою самостийность, я остановлюсь на примерах из собственных произведений, уже, так сказать, хрестоматийных, на которых останавливался прежде не раз, но в данном измерении впервые. И за которые я, что называется, отвечаю головой, и соответственно несу за них полную ответственность. Итак, раз мир дьявола объявил мне и всем нам, коре сарам, такой метафизический приговор, то мой герой просто обязан сбыться. Как же это у него происходит?
Первое. Рассказ «Костюмер» (здесь и далее, из книги повестей и рассказов «Обретенный шаман», 2005, Алматы, изд. «Сансам»). Ситуация такова. Костюмер влюблен в Актрису, которую он одевает, за которую переживает, но она, увы, совсем ему не принадлежит, а только своим многочисленным, восторженным и безумным, поклонникам, от общения с которыми у нее остается одна горечь и пустота. Тогда Костюмер, после очередной премьеры, ворует, крадет Актрису, уводит к себе домой, прячет от агрессивного мира, хотя бы на ночь, всю ночь ей, спящей, со стороны, любуется, но истекают счастливые минуты и часы, и наступает утро, проклятое утро и день, когда ей опять придется играть на сцене, и значит принадлежать окружающему миру. Сейчас она проснется и опять убежит, и вот что происходит далее:
«Когда он очнулся, пеpвым желанием, охватившим его, было подняться, скоpей на pаботу, – о, что он тут делает? – в театp, в костюмеpную, но, в сущности, к ней одной, быть может, ожидавшей в эти ночные часы его в своей гpимеpной. Но бежать не нужно было никуда, она была pядом, так близко от него, как не бывало и не могло быть никогда. Он как бы спохватился и пpивстал на колени, и стал медленно подползать к ней, пpостиpая навстpечу спавшей свои pуки, пpотягивая ей одной какое-то невыpазимо пpекpасное платье, быть может, лучшую из своих pабот. Когда он пpиблизился к ней, он на мгновение замеp, не понимая, что ему делать дальше, и тихо пpикасался к ней, к ее плечам, лицу, векам и губам. И тут же отдеpгивал pуки, ночной воp, уже весь в лихоpадке, в ужасе, в непонимании, и пpотягивал опять, боясь, что она вдpуг исчезнет, pаствоpится в сумеpках навсегда. И вот он затаил дыхание и обнял ее, впеpвые за всю свою жизнь, и, обнимая, вспоминал уpывками, что он здесь, да, что пpедставление уже начинается, что надо спешить и одеть ее в платье, котоpое он шил для нее все эти тpевожные сумбуpные дни. Когда он сжимал ее, она билась в его объятиях, тогда он пpосил, умолял ее немножечко потеpпеть. Но, стpанно, она никак не внимала его словам, капpизная сонная девочка, все пыталась выпpостаться из его pук. Тогда, потеpяв теpпение, он сжал ее изо всех своих сил, не оставляя на ней ни одного непокpытого места и, глядя ей в глаза, уже веpил, видел, пpедставлял, как, вот-вот вздpогнув, вдpуг замpет она, вся в сказочном мгновении пеpевоплощения, но уже не пеpед полным залом, а только пеpед ним одним».
Итак, костюмер обретает свое счастье, теперь возлюбленная навсегда рядом с ним, – да, именно таким трагическим образом, но по-другому ведь не дано, ибо внешний мир окружает героя непреодолимыми преградами, которые, если возможно преодолеть, то только так: прорывом и насильственно. Или, иными словами, преодолеть внешний мир можно лишь изымая дорогого тебе человека из этого мира, отрывая его от земли, совершая с ним, так сказать, левитацию, а что случится после с самим героем, – сумасшествие ли, самоубийство, тюрьма, – это уже не важно, ибо он сбылся в своем чувстве, и если по-земному, на краткий миг, то в небесных реалиях этот миг равен вечности.
Другой пример. История семьи в рассказе «Век семьи». Герой рассказа, в прошлом боксер, живет со старой матерью, которая все чаще проваливается в свое потустороннее, то есть общается с призраками прошлого, и, быть может, с любимым мужем, его отцом, который оставил семью много лет тому назад. В незатихающем беспокойстве сын вызывает сестру из другого города, где она живет со своей семьей, правда, жизнь ее тоже не задалась. Она приезжает, пытается как-то наладить быт, привести запущенный дом в порядок, но разве это, внешнее, кому-либо помогает? Мать так и остается в своем укромном мире, не всегда узнает свою дочь, впрочем, как и сына, но он к этому уже привык. Тем не менее, брат и сестра устраивают семейный праздник. Во имя воссоединения семьи пусть и без отца, пьют вино, говорят тосты, мечтая о том счастливом времени, золотом веке семьи, как это было прежде при отце, когда они жили в дружбе, любви и согласии. Может, это время вновь придет для них? Затем наступает ночь, и мать, казалось бы, на мгновение ожившая, уходит к себе. Брат и сестра продолжают мечтать о семье, потом девушка засыпает, а герой, под утро, с ужасом обнаруживает, что мать ушла-таки от них, покончив с собой. О, Боже! На рассвете он приносит ее тело в комнату, в которой спит сестра, кладет на кровать, садится между ними, и вот финальная сцена рассказа:
«Тепеpь он точно знал, что эти pодные ему женщины никуда от него не уйдут, и что то самое вpемя, о котоpом они мечтали с сестpой, то золотое счастливое вpемя, наконец наступило и что тепеpь он будет жить совсем по-дpугому, по-новому, с новым для себя смыслом – заботиться о них, о своей младшей сестpе. Он пpидвинулся к ней ближе в своей новой – такой пpекpасной! – счастливой заботе, так, чтобы можно было деpжать pуку на весу, не отводя, пpямо над ее губами, и уже знал, чувствовал, что вот-вот она пpоснется, откpоет глаза и все-все поймет, и пpежде чем она вскpикнет, он успеет… да, он успеет пpикpыть ее pот ладонью, чтобы уже ничто не смогло наpушить их семейный покой».
На этот раз сквозной герой пытается сбыться в семье, опять же самым драматичным образом, но что же делать, если мир, без прикрас, таков, и, значит, таково мое и, стало быть, его, героя, мироощущение. Мы не знаем, что произойдет в следующий момент, оставит ли он насильно сестру рядом с собой, «отрывая» ее от земли и так навсегда возвращая ее в семью, то есть, вновь совершая с ней левитацию, или просто успокоит, чтобы не рыдала, когда она увидит бездыханное тело матери, – это опять же не важно. Важно то, что герой мой сбывается в своем неодолимом желании обрести родных, чтобы все были «вместе», в своем осуществлении золотого века семьи, да, когда мать уже ушла из жизни, но ведь, если бы она была жива, – вот трагический парадокс! – ее опять же никогда не было бы рядом с ними.
А теперь подытожим все сказанное: в первом случае костюмер предпринимает свои, по-земному насильственные, а по-небесному спасительные действия, пока еще не поздно, то есть, пока возлюбленная опять не исчезла. А во втором случае, герой находится в ситуации, когда поздно и в то же время не поздно, – сиречь, времени на краю: когда мать навсегда ушла, а сестра еще не проснулась. Тогда возникает вопрос, как поведет себя мой герой, когда уже поздно, совсем поздно, когда все его родные и близкие ушли, оставив его навсегда, возможно ли вернуть то счастье, тот рай, о котором мой герой и вместе с ним я, автор, неизбывно мечтали?

МАКСИМА КОРЕ САРАМ

Итак, рассмотрим третий случай, «когда уже поздно», когда герой пытается восстановить и обрести семью, распавшуюся много лет тому назад, как это было в моем случае, то есть, мотив этот автобиографический, и, собственно, тоска по отцу, как говорил я не раз прежде, и стала главной причиной и двигателем моего сочинительства. Привожу пример из своего романа «Голем Убывающей Луны» (изд. «Сеним», Алматы, 2010 год), из главы под названием «12, 5 минут», и почему она так называется, станет ясно ниже.
Исходная ситуация такова. Герой и его подруга приезжают на станцию провинциального городка, где случайно слышат, через открытую дверь, как начальник станции читает, самому себе, прекрасные стихи, после чего они с ним знакомятся.
«Так странно слышать эти прекрасные стихи здесь, на вокзале, где все куда-то спешат и торопятся! – воскликнул я.
– Ничего странного, – возразил мне мужчина. – Во-первых, это место особое. И я бы даже сказал, столь же чудесное, как эти стихи. Просто его чудо сокрытое… Простите, как вас зовут?
Мы представились, а его звали Шугаев Вячеслав Максимович.
– Так в чем же это чудо заключается? – спросил я его, не уставая поражаться самым разным чудесам, которые в эти дни случались с нами.
– Да вы мне не поверите! – улыбнулся Вячеслав Максимович. – Примите меня за сумасшедшего.
– Да что вы?! – воскликнули в один голос мы. – Скорей нам объясните.
– Тогда слушайте, – тихим голосом говорил начальник станции, очевидно, питая к нам полное доверие. – С тех пор как я здесь работаю, вот уже семь лет, я не устаю поражаться одному необычайному явлению. А именно, ровно в четыре часа пополудни, я слышу, практически в одно и то же время… Гул Невидимого Поезда. Понимаете? Словно приходит поезд, останавливается, открываются скрипучие двери, из которых выходят пассажиры, затем входят другие, и поезд трогается дальше. И все это с голосами и криками, весельем и прощаниями, и последующим гудком отправления. И, в конце концов, я понял, а это слышали и другие работники вокзала, что этот невидимый поезд проходит с остановкой на нашей станции… ну, как бы вам сказать? – как посланник и послание человеческого прошлого, которое собственно и направляет такие поезда в путь, заселяя в них тех самых людей, по которым Наша Память скучает и тоскует. Понимаете?
– Не совсем, – честно признались мы. – Чья память?
– Ну, как чья? Моя, ваша, его, их… То есть, всех, кто умеет видеть и слышать. И после он или она населяет этот магический поезд голосами тех людей, живых или уже нет, по которым так сильно тоскует. Понимаете? Если я слышу этот поезд, то вместе с голосами дорогих мне людей. А если вы, то со своими… И, таким образом, вы утоляете свою печаль и тоску по утраченному и не свершившемуся… Ну, скажите, разве это не чудо?
– Конечно, чудо! – воскликнули мы опять в один голос.
– Моя жизнь была разной, сложной, впрочем, как у всех, – продолжал дальше Вячеслав, – и обо многом не свершившемся, я, конечно, сегодня жалею, но больше всего о женщине, в которую я влюбился, приехав однажды в этот городок в командировку. Я был всего сутки здесь, и так получилось, что практически все эти сутки мы, познакомившись друг с другом, были вместе. И все у нас за этот короткий срок произошло, что происходит между влюбившимися друг в друга без памяти. Но после, на утро, я… о, как бы вам объяснить?… перепугался своего чувства и уехал, не попрощавшись. А точнее, убежал, как самый последний трус. А когда понял, что сделал, вернулся через две недели обратно, но ее здесь так и не нашел. В конце концов, я развелся, оставил семью и поселился в этом городе. В память, что ли, о ней… И я, конечно, по-прежнему по ней тоскую, и когда слышу этот невидимый приближающийся поезд, остановка которого на станции длится всего лишь – я много раз считал! – 12,5 минут, я всегда слышу ее голос, который каждый раз зовет меня по имени…
– А можно ли нам послушать эти поезда? – спросил я этого красивого, одинокого и печального человека.
– Конечно, но надо ждать четырех часов пополудни. Вы, вообще, что здесь делаете?
– Мы ждем поезда из Москвы. Это вечером, – ответил я.
–Тогда прогуляйтесь немного, а к четырем приходите опять. Я уверен, у вас получится!
На том мы и договорились, и, делать нечего, отправились в город, а точнее, городок, очень уютный, с маленькими свежевыбеленными домиками и цветниками, с огородами, аккуратными мощеными улочками и площадями, и даже с широкой рекой, на окраине, в которой купались ребятишки, до которой мы дошли, пройдя насквозь весь город. И конечно, мы то и дело встречали приветливых местных жителей, на которых мы смотрели уже с каким-то восхищением и даже завистью, как на обладателей столь уникального магического места, в котором останавливались Невидимые Поезда Человеческой Памяти. Затем мы вернулись обратно, пообедали в привокзальном кафе, и ровно в 15.50. были в кабинете у Вячеслава. Он обрадовался нам как старым знакомым, и рассказал, что мечтает написать поэму об этих невидимых поездах, а те замечательные стихи, с которых и началось наше знакомство, настраивают его на нужный лад. Затем, когда пробило 16.00, мы вышли на платформу, сели на скамейку и стали ждать, и вдруг Вячеслав махнул рукой и замер, и даже весь побледнел, говоря с волнением: «Вот! Закройте глаза и слушайте!»
И мы закрыли глаза, и вскоре я действительно услышал тихий, но нараставший гул поезда, затем стук колес, гудок прибытия, после скрежет и лязг тормозов, затем раздались оживленные голоса, и я, обретая на этой чудесной станции уже не только слух, но и зрение, вдруг увидел отца… Да, своего отца! Он выглядывал из вагона, а на перроне уже стояли я, мать и сестра, и увидев, он позвал нас, и мы поспешно сели в вагон. Отец! – воскликнул я и обнял его, так крепко-крепко, с трудом сдерживая слезы, затем мы пошли в купе и просто, без всяких слов, смотрели из окна на бойких женщин, торговавших вареной картошкой, как на земное чудо. Потом вошел проводник и спросил нас, куда мы едем. И мы поначалу растерялись, потому что действительно не знали, куда… Но отец, как ему и положено, ответил за всех нас: мы едем домой! И это прозвучало с такой непреложной твердостью, что проводник даже не стал уточнять, куда именно. Тогда я удивленно спросил отца: А куда домой? И как только поезд тронулся, отец с улыбкой сказал мне: Мы уже, сынок, дома!
Все это я увидел воочию, до черточек и мелочей, а потом раздался гудок отправления и перестук колес, и я, словно очнувшись, открыл глаза и взглянул на часы, и действительно прошло ровно 12,5 минут, потом я взглянул на Рену и Вячеслава, которые еще были там, каждый в своем поезде… А потом, через несколько минут, Вячеслав с тяжелым вздохом открыл глаза, и мы ждали Рену, и когда она вернулась к нам, он с пылом воскликнул: «Теперь вы понимаете, что это за чудо? … Ведь это значит, что у всех, умеющих видеть и слышать, есть всегда шанс изменить свою жизнь к лучшему. Ибо эти 12,5 минут есть не что иное, как минуты покаяния и, значит, исцеления, как перед прошлым, так и перед настоящим и будущим!»
Конец цитаты. В данном случае я как автор должен был изобрести некий художественный механизм, то есть, магический поезд, посредством которого мой герой смог бы вырваться из данного времени, оставаясь в том же пространстве, и оказаться в другом, прошедшем и желанном, причем, сделать это было мне совсем нетрудно, ибо разве не оказываемся мы там, где хотим, о чем мечтаем, по чему томимся, только прикрой мы глаза, перемещаясь одной силой нашего могучего воображения. Остается только это путешествие художественно оформить. Итак, если уже поздно, если близкие и дорогие твоему сердцу давно и навсегда оставили тебя, причем не по твоей вине, то ты можешь одной мощью сердечного томления, вопреки всякой земной логике и силам земного притяжения, вернуть их к себе, и так, через воображение, покаяние и исцеление, состояться и сбыться, раз и навсегда. И разве не в этом заключается чудо искусства?
А теперь подведем итоги. Если мир через депортацию объявил всем нам, коре сарам, уничтожающий приговор о том, что «вы нигде и значит, вы никто!», то мы теперь с полным правом можем ответить ему: ДА, МЫ НИГДЕ, НО МЫ НАВСЕГДА! Что означает, что если мы не можем сбыться на этой земле, так как хотим – не по чужим законам, а по нашим, поскольку она, земля, для нас вечно чужая, и даже та, что на исторической родине, ибо мы, диаспорные корейцы, уже совсем другие, то мы своими поступками, делами и деяниями, неизменно обращенными к вечности, обязательно сбудемся во времени. И эта максима коре сарам, по сути, уникальных людей, которые с исторического момента депортации живут уже не в пространстве, а в одном только времени, – является первейшей, основополагающей и судьбоносной.

ПОДНЕБЕСНЫЙ САМУРАЙ

А теперь зададимся вопросом, в чем же, в контексте установленной нами максимы, заключается подлинный смысл автора в литературе коре сарам? Итак, автор строит свой новый мир с учетом всех земных и зачастую непреодолимых обстоятельств, где литература становится орудием его упорной борьбы и строительства. И, значит, посредством литературы он служит своему совершенному миру, в котором его герой обязан сбыться и сбывается всегда, и потому его творчество есть образ его жизни, бытия, кодекс его поведения, по сути, его бусидо.
Таким образом, в контексте нашего размышления, литература имеет три наиважнейших смысла, а именно, два небесных: литература как левитация, литература как бытие во времени, и один земной: литература как бусидо. И поскольку нам, авторам, как бы мы высоко ни воспаряли, приходится жить на этой земле, то последний смысл мы принимаем за базовый, и соответственно, сам сочинитель есть не кто иной, как воин, самурай, служащий своему царству небесному. Так с кем же в своем служении сражается наш поднебесный воин? Или, попросту говоря, кто есть его враги?
Для того чтобы ответить на этот вопрос, я опять же обращусь к своей памяти. Здесь так и хочется сказать… Порой от Памяти тошнит, что даже убить себя готов, но, делать нечего, пока живой, я все помню и помню! А может, кто-то могучий и ужасный, на самом деле, помнит мной?
Итак, лет тридцать тому назад, в Алма-Ате, при Союзе писателей Казахстана, еще существовала, функционировала секция корейских писателей, одной из главных задач которой являлась публикация их произведений. На тот момент в Казахстане существовал единственный литературный журнал «Простор», на страницах которого публиковались русские и казахские писатели. Что касалось нацменьшинств и корейцев в частности, то им, то есть, нам, а я хорошо застал те времена, раз в год предоставлялись полосы, всегда в ограниченном объеме, всегда обводившиеся жирной чертой. Как – Боже, за что? – тюремным забором. Иными словами, так в режиме советской сегрегации, обустраивалось гетто, под неизменно уничижительным названием «у нас в гостях корейские литераторы». В общем, в вечных гостях!
Площадь этого культурного гетто всегда была разной, в зависимости от наполнения журнала, соответственно формировалась по остаточному принципу, и я частенько становился свидетелем того, как в секцию приходила почтеннейшая редакторша, и словно сочувствуя, с милой улыбочкой, заботливо беря под руку старшего, (здесь так и хочется сказать, пахана!) настоятельно предлагала сократить объемы наших произведений. После ее ухода начиналась корейская возня, иначе это не назовешь: мои почтенные собратья по перу судорожно приказывали мне и другим, столь же молодым и начинающим, уменьшить объемы своих рассказов до таких-то пределов, после чего мы, «незрелые», тихо впадали в отчаяние. Потом и вдруг, от нашей милейшей кураторши, поступала новая директива, что-то менялось в содержании журнального номера, и нам «великодушно» предлагалось вновь увеличить свои текстовые объемы, и опять, с той же мерзкой возней, мы брались за свои многострадальные опусы. А перед самым выпуском, когда материалы надо было сдавать в набор, сверху спускалось третье указание – вновь сократить наши творенья, и теперь представьте, с каким уже плохо скрываемым презрением, без всякого конфуцианского пиетета, я смотрел на своих суетливых соплеменников, смиренно приводивших это указание в действие.
И дело здесь не в журнале, не в его безумных директивах, и, конечно, не в лицемерных редакторшах, понятно, мы жили в такой стране, в такой атмосфере, при таком-то режиме, с такими людьми и, извините, такими их запахами. Дело тут в нас, в корейцах, которые всегда готовы жить здесь и сейчас, «состояться» на этой земле, а если прикажут, то на другой – хоть на Луне, на Марсе! – но в результате, при полном отсутствии человеческого достоинства, нигде и никогда во времени. Отсюда вывод один: враги это сами мы, пустышки, оборотни, чучела и големы, растратившие свое внутреннее содержание в отчаянной, порой нечеловеческой, борьбе за выживание.
И посему наш самурай, буквальный, фигуральный, и, если хотите, концептуальный, должен в первую очередь бороться именно с этими бесами, оскверняющими высокое имя литературы, которой он так преданно служил и будет служить, – да, он должен уничтожать их словом, как каленым железом – таков его императив! – их бездарные опусы, графоманию, фальшь, лицемерие, их затхлую темноту и пустоту. И только потом, вычистив свою избу, свой ханок, заросший от душевной и духовной грязи соплеменников, он имеет право выйти в мир, чтобы дальше служить своему царству небесному.
И здесь, справедливости ради, стоит сказать, что спустя годы, десятилетия, уже в суверенном Казахстане я активно и абсолютно свободно сотрудничаю как автор с тем же журналом «Простор», и в беседах с редакторами, пришедшими на смену тем, советским, ретроградным, я ни разу не сталкивался с какой-либо дискриминацией и последующими ограничениями. Иными словами, мы, коре сарам, готовы работать на общество, каждый в своей профессии, но готово ли общество принять наш труд? Вот в чем вопрос! Могу твердо сказать, на собственном примере, что сегодня в независимом Казахстане это сотрудничество более чем возможно!
Но вернемся к нашему концептуальному самураю. Так в чем же заключается его служение? И как изменилось его мировосприятие с тех пор, как однажды, чудесно обретая дар левитации, он взлетел к небесам? Изменилось оно самым кардинальным образом. И если раньше вся земля для него делилась на чужие магистрали, проспекты, кварталы, и на свои переулки и тупики, то теперь земля для него одна, безо всяких национальных границ, на которой живут просто люди, мечтающие однажды сбыться, причем не на каком-то именном пятачке земли, в его границах и по его правилам, а вертикально, на небесах, средь облаков, под высокими прекрасными звездами.
И вот выходит он, наш герой, из своего когда-то безотрадного переулка, идет отрадно по широким проспектам и площадям, и, встречая людей, направляет их своими словами, посылами, действиями, указывая им верный путь, поднимает их, если вдруг споткнулись и упали, одаряет уверенностью в выборе пути, и так умножает пути сердца своего, которое, как и земля, по которой он идет – его наконец земля! – не имеет границ. И так он идет все дальше и дальше, помогая людям сбыться, и, пока хватит сил, будет идти. А если вдруг оборвется в пути его срок земной, то, ничтоже сумняшеся, пойдет он прямо по облакам… Во-первых, чтобы предстать пред Божьим судом, ибо все-таки имя его судьба, а во-вторых и в-главных, – ликуй, самурай, посланник небес, в своем «нигде» ты всегда навсегда! – чтобы вернуться домой.

ОСТАВЬТЕ ОТВЕТ